Изменить стиль страницы

В толпе загудели. Он поднял над головой свой блокнотик, и хорошо поставленным командирским голосом осадил общее возмущение:

— Ваши просьбы я учту, посоветуюсь… Надеюсь, вы разрешите мне подумать до завтра. А сейчас — на работу!

Тем временем Сергею, кажется, удалось охладить брата. «Не с ним ты посчитаешься — с нами! — умолял он. И забастовку сорвёшь. А дочка абызовская будет в пролёточке кататься, а Тоня Зимина в гробу перевернётся. Всем миром надо, братка, всем миром!»

Шурка понемногу остывал. Занятые собою, братья упустили что-то главное. Толпа начала расходиться. Одни потянулись к балаганам, другие — к ламповой, на шахтный двор. Но человек до полусотни собрались в плотную группу. Это были назаровские пришельцы и те из местных, которые наиболее активно их поддерживали. Обсуждали, как бы найти ход к военнопленным, а главное — дождаться возвращения дневной смены и склонить людей к забастовке.

Сергей почувствовал, что кто-то остановился за его спиной, дышит в затылок. Обернулся и чуть не вскрикнул от радости. Рядом стоял Роман Саврасов. На нём были добротные сапоги, парусиновая куртка, под которой виднелась довольно чистая, в мелкий горошек, рубаха и надвинутый на самые брови картуз.

— Не надо шуметь, братовья… Шурке в Назаровку нынче не следует возвращаться. Как стемнеет — приходи в мою конторку — возле ствола, рядом с подъёмной машиной. А ты, Серёга, как пожелаешь…

И Роман, не пожав им рук, ничего не спросив о своей матери, даже не кивнув на прощанье, отступил в сторону и тут же исчез.

Вскоре остатки толпы, потоптавшись у балаганов, отправились к опустевшей конторе. К ним присоединились идущие со смены шахтёры, подходили из семейного посёлка. Возле кузни стояли несколько побитых вагонеток, ожидающих ремонта. Одну из них мальчишки отогнали поближе к ламповой и скинули с рельсов, уложили набок. На неё стали взбираться ораторы.

Первым вытолкнули харьковчанина, который давеча объяснялся с Абызовым. Под одобрительные возгласы, в меру привирая, он рассказал о своей беседе с хозяином.

— Я ему и говорю… Вот так вот, в глаза: что же, говорю ему, душу твою мать, получается? Ты же нас как тот шулер в карты облапошиваешь. Штрафов вроде бы и нету — они теперь вычетами называются. Хочешь, говорю я, вот люди не дадут соврать, они всё слышали… Хочешь, говорю, чтобы мы работали — не менее тридцати копеек на рубль добавляй… В душу его Христа Спасителя и двенадцать апостолов!

Потом говорил Шурка. Он вспомнил и оборвавшуюся клеть в Назаровке, и бессовестный суд над виновниками аварии, рассказал про Лепёшкина и свой арест. Увлёкшись, рванул на груди рубаху:

— И эти фараоны — пятеро на одного… Связали меня… Но поднялась рабочая Назаровка, выручила всем миром! Так и сказали надзирателю: отдай Шурку, меня то есть, а если не отдашь — от твоего участка один мусор останется!

Закончил он своё выступление так:

— Просить — пустое дело. Надо требовать!

Большую ошибку допустил Василий Николаевич: решив, что дело улажено, оставил шахту и уехал домой. Жил он всё ещё в Назаровке, в той же квартире управляющего на Техническом посёлке. За дом платил в контору, а своё гнездо на Листовской только собирался строить.

Трудно сказать, как долго бы ещё толпились люди под окнами опустевшей конторы. Но быстро темнело, да и устали после смены. Так и не выработав какого-либо общего решения, стали расходиться. Серёжка направился домой вместе с назаровской ватагой, а Шурка пошёл искать конторку начальника движения.

Он точно определил деревянную пристройку возле кирпичной стены парового подъёма. Тяжёлая, грубо сколоченная дверь перекосилась, просела на амбарных навесах, выскоблив нижним углом под собою бороздку в почве. Конторка стояла прямо на земле — без полов и порожка. Из под двери пробивался желтоватый свет. Заглянул внутрь и увидел Романа. Он сидел за столом, больше похожим на верстак, и при керосиновой лампе заполнял какие-то бумажки.

— Пришёл? — обернулся он, оставив ручку в большой стеклянной чернильнице. — Закопёрщик! Ишь, какую кашу заварил!

— То не я, то старик Лепёшкин.

— Ладно… — Ромка поставил ладошку над лампой, шумно дохнул на неё и погасил. — Я кое-что знаю.

Он выглянул во двор, постоял, прислушиваясь. За стеной утробно вздыхала паровая машина. Вернувшись, в темноте подсел рядом на лавку, обнял одной рукой за плечи.

— Вот что, Шуруп… Приходил человек… Я ночью должен быть в Макеевке… Сам понимаешь, неподготовленно всё вышло. Надо призывать людей, надо с другими рудниками в лад… Да и Наца волнуется: я обычно прихожу в девятом часу. А тебе нынче нельзя дома ночевать. Так что располагайся. Тут лавка широкая. У меня кусок пирога с луком остался, квасу немного.

— Хорошо живешь.

— По сравнению с нищими — гораздо.

Он ушёл тут же, не задерживаясь. Только закрыл поплотнее двери, звякнул клямкой, запирая конторку на висячий замок. Оставшись один, Шурка дожевал рассыпчатый, очень вкусный пирог, выпил остатки кваса из фляги и наощупь перебрался от стола на лавку.

«…Неужели это я такую кашу заварил: — устало подумал он. — Но при чём тут я? Ведь всё уже раскалилось до того, что плюнь — зашипит, а подуй — вспыхнет! Вот и вспыхнуло… Крайний в любом деле найдётся. Сколько человек ни собери, всё равно кто-то окажется скраю».

Улёгся на лавке, подложил кулак под голову — жёстко. «Ромка, значит, надо полагать, в комитете… В Макеевке». Большевик он или меньшевик — не имело значение. Все они поддерживали шахтёров, и в стачечных комитетах сидели рядом.

* * *

Кто-то его тормошил. Ещё ничего не соображая, уселся на лавке. В небольшом двуглазом окошке конторки светало. Перед ним на табуретке спиной к столу сидел Роман.

— Вставай! Я тебе поесть принёс. Ешь и пойдём. Нельзя, чтобы тебя тут видели.

Пока завтракал, Ромка рассказал, что ночью состоялось совещание в комитете, были представители с нескольких шахт. Стачка назрела, её могут поддержать Прохоровка, Чулковка, Евдокиевка и несколько макеевских шахт. Все члены комитета будут выступать сегодня на митингах. Если удастся, Шурка должен выступать тут как представитель Назаровки. Для этого не мешает кое-что знать.

— Запоминай: с начала войны заработки шахтёров выросли на десять процентов, а у конторских на все сто! Весной полицейским наполовину увеличили жалованье. Теперь про цены на уголь…

Шурка слушал, запоминал, еще не вдумываясь в суть услышанного. И вдруг его рыжие брови поползли вверх, лицо расплылось в улыбке:

— Слышь, Ром… Как ты изловчаешься: если партийный, значит — за рабочих, против хозяина. Так я понимаю? А если за рабочих… Ить не может быть такого, чтобы начальник движения да никогда не «учил» плитовых или коногонов!

— При чём тут хозяин? — обиделся Ромка. — Он и меня грабит, я свой хлеб с лихвой отрабатываю. Но людей не штрафую, им и без того жрать нечего. Однако спрашивать за работу надо? Ну скажи — надо? Вот иногда и вытянешь кнутом разгильдяя. Ты думаешь, рабочий класс, когда победит мировую буржуазию, то сядет и будет лопать вареники с вишнями? А дулю не хотел? Чем муку смелешь, на чём варить будешь? Я думаю, что после победы мирового пролетариата ему ещё вдвое работать придётся, потому что не только Абызов, а все захотят жить хорошо. Подумать только — все! Это же сколько одних домов построить надо! Да, о чём это я? Когда выступаешь перед людьми, надо бить фактом.

Однако Шурке выступать на митинге не пришлось. В последний момент пришёл из Макеевки «товарищ Андрей», сопровождаемый двумя листовскими шахтёрами. Протолкались к вагонетке, где возле них образовалась довольно плотная группа. Многих из этого окружения «товарищ Андрей» наверняка не знал, но вёл себя так, будто из одной с ними казармы. Был он круглолиц, лет тридцати, когда поднимал кепку и вытирал высокий крутой лоб, облик его резко менялся: мягкий, взопревший чубчик, откинутый набок, придавал лицу домашний, свойский вид. Ясные, чуть настороже, глаза как бы говорили: мы ведь сто лет знаем друг друга!