Изменить стиль страницы

А как же те, которым сам царь вложил в руки оружие, те 2248 тысяч человек, которые в 1905 году составляли русскую армию и флот? Что думали они, что делали в том предгрозовом ноябре? Роптали и восставали. Роптали из-за неувольнения из армии и фельдфебельских зуботычин, из-за плохого обмундирования и отвратительной кормёжки. Восставали, но стихийно, неорганизованно, обособленно не только от населения, но и одно подразделение от другого. Они долго терпели и косились на лощёных своих командиров, шепча сквозь стиснутые зубы: «Ужо вам!..» Потом, доведённые до отчаяния, восставали в одночасье и, добившись небольших уступок или растерзав особо ненавистного начальника, возвращались в казармы, откуда шли под конвоем на военно-окружной суд, а потом в арестантские роты либо в каторжные работы…

С оружием в руках восставали артиллеристы в Гродно и гарнизон в Ташкенте, сапёры в Киеве и пехотинцы в Харькове, железнодорожные части в Сибири и солдаты-фронтовики на Дальнем Востоке…

На всю Россию прогремело эхо боя крейсера «Очаков» с черноморской эскадрой 15 ноября. Эту весть, как и всегда, на Тихом океане узнали позже всех, но зато имена участников севастопольской трагедии – лейтенанта Шмидта и адмирала Чухнина, этих антиподов, вышедших из одной среды, но ставших по разные стороны баррикады, – здесь хорошо знали: оба до недавнего времени служили во Владивостоке, в Сибирской военной флотилии. Эти два имени были у всех на устах, их вспоминали…

…в офицерских собраниях:

— …И всё-таки, господа, не могу поверить, что во главе матросского бунта мог стать русский офицер! И если бы ещё армеут, а то лейтенант флота! Кстати, не тот ли это Шмидт, что служил у нас на 253-м миноносце?

— Так точно, господин кавторанг, тот самый. Лично я, правда, мало его знал, а вот лейтенант Прибылов с ним вместе служил на канонерке «Бобр»… Жоржик, да бросьте вы свои карты, идите сюда!.. Расскажите нам, пожалуйста, об этом новоявленном декабристе.

— О Шмидте, что ли? А что о нём рассказывать – авантюрист и неврастеник…

— И всё же. Ведь вы хорошо его знали…

— Да, знавал. Ещё с 1894 года, когда его перевели из Питера сюда, на Тихий. Был он тогда ещё мичманок. Ходил с эдаким трагически-печорским выражением на лице, избегал общества, словом, пускал туман и тем самым сводил с ума полковых дам. Мы объясняли заносчивость Шмидта его влиятельными связями, дядюшкой адмиралом, но оказалось, ничего подобного: просто ему общество матросни, мужиков было приятнее, чем наше. Недаром же он был женат одно время на проститутке. Нет, я всегда говорил, что он плохо кончит…

— А что у них было с Чухниным? Это верно, что из-за него Шмидт оставил службу?

— Право, не знаю, господа… Ходили слухи, что контр-адмирал Чухнин был обойден наградой вице-адмиралом Шмидтом и теперь-де срывает злость на его племяннике… Но, по-моему, всё это инсинуации. Чухнин, как и положено младшему флагману флота, строго спрашивал службу, а Шмидт отлынивал от неё, занятый своими интеллигентскими исканиями и игрой в демократию с «братишками». Потом заявил, что Чухнин, видите ли, к нему придирается, и подал рапорт об отставке. Его, естественно, держать не стали: баба с воза – кобыле легче! Шмидт поступил в Добровольный флот и стал плавать вторым помощником на «Костроме». Ну, а когда началась японская кампания, его опять призвали и назначили командиром 253-го. Потом его, как известно, перевели на Чёрное море, где он и встретился со своим старым другом Чухниным…

— И слава богу, что его убрали от нас. А то он здесь наделал бы дел!

— Интересно, на что рассчитывал этот безумец, когда принимает под командование взбунтовавшийся крейсер? Ведь «Очаков» развалина, без брони, без артиллерии! А флот, как и следовало ожидать, не поддержал его…

— Я же говорю: авантюрист! Славы захотел! Ну и прославился, как… Герострат.

— Совершенно согласен с вами, лейтенант. У него, по всей видимости, авантюризм в крови. В «Петербургских ведомостях» об этом же писали. Представляете, он даже фиглярствовал перед публикой, поднимаясь на воздушном шаре и прыгая оттуда с парашютом!..

— Господа, что же с ним теперь будет?

— А вы, мичман, не догадываетесь? Во всяком случае не Анну он на шею получит, а кое-что другое.

— Ну, Жоржик, остряк!

…и в матросских казармах:

— Я как услыхал за «Очаков», сразу смикитил: наш это Шмидт, Пётр Петрович, больше некому! Только подивился: ведь совсем ещё недавно, нонешней весной, встречал его на Эгершельде… Оказывается, его уже на Чёрное море перевели. Жалко… Одолжи-ка табачку, земляк… Да сыпь, не жалей! Хорош горлодёр! Жалко, говорю, потому как человек хороший, душевный, знал и понимал матроса. Я помню, когда он ещё только приехал, годов это десять тому… Его сперваначала на «Силач» назначили, на ледокол, а я там как раз в боцманах служил… Мичман тогда Пётр Петрович был. А сами знаете, какой он народ, мичмана… За всех, конечно, не скажу, но только народ это желторотый, проще, салаги, вроде вас, только у них звёздочки на погонах… И вот службы ещё толком не знают, а покрикивать голоском петушиным да морды матросские кроить научаются быстро. Дворяне! А Пётр Петрович совсем не такой. Вежливый такой, ласковый… А у самого глаза печальные, тёмные, как омут, – видать, хлебнул в жизни… Годков ему было немало, под тридцать. Почему в мичманах до сих ходил, не знаю, а только думаю, что начальство ему ходу не давало, потому как Шмидт не только сам никогда матроса пальцем не тронул, но и другим не дозволял. Через то и невзлюбили его старшие командиры, особливо адмирал Чухнин. Зверюга был первостатейный! Кабы его воля – матросов бы за борт вешал заместо кранцев. Вот он и взъелся на Петра Петровича, что того матросы любят и за отца родного почитают. И конфузил его всячески перед строем, и цеплялся, как тая рыба-прилипала… Я, правда, сам того не видел: Шмидт тогда уже был лейтенантом и служил на «Бобре», но матросы сказывали. И дюже было жалко братве своего командира и стыдно за того дракона-адмирала! В общем, надоела эта волынка Петру Петровичу, снял он погоны, послал начальство к такой матери и пошёл в Доброфлот переселенцев возить. А когда с японцем зачалась катавасия, снова Шмидт к нам вернулся. Завидовали мы хлопцам с миноноски, на какую его командиром поставили… Сыпани-ка ещё своего крепачка… Вот почему я и смикитил, что наш это Шмидт в Севастополе объявился, больше некому. Он матросиков в беде никогда не бросал, он с ними и на смерть пошёл… Да и мы, обратно, с таким человеком хоть в огонь, хоть в воду! Правильно говорю, хлопцы? То-то! Да-а… Жалко, что нет его с нами сейчас, уж мы бы тогда… Что с ним будет? А я почём знаю? У Чухнина спроси! Только думаю, не помилуют его, хоть и всем миром, слыхал, царя просют… Эх, да что тут говорить!.. Да забери ты свой треклятый табак, будь он неладен, вон аж слезу вышибает…

Почти день в день с восстанием в Севастополе на той же параллели, только на другом конце империи, во Владивостоке, вспыхнуло восстание солдат-фронтовиков.

…Капитан Новицкий только что сменился с дежурства и спешил в офицерское собрание. С моря дул сильный ветер, упруго подталкивая капитана в спину. Новицкий не шёл, а почти бежал, подгоняемый как ветром, так и желанием поскорее оказаться в небольшой уютной зале собрания. Он уже представлял, как скинет промёрзшую шинель, примет из рук вестового стакан с подогретым вином, сядет к камельку, будет долго смотреть в огонь и лениво слушать за спиной стук бильярдных шаров, разговоры о политике, до которых охоч штабс-капитан Маковецкий, или нескончаемые истории любовных похождений, героем которых был поручик Лилеев.

Новицкий миновал казармы 15-й роты крепостной артиллерии и уже подходил к зданию офицерского собрания, когда навстречу ему из-за угла вышел солдат. Он шёл согнувшись, борясь с осатаневшим ветром и путаясь в трепыхавшихся полах длинной шинели. Поравнявшись с офицером, он поднял руку к голове, то ли отдавая честь, то ли поправляя башлык, сползший на глаза, – истолковать жест можно было по-разному.