Изменить стиль страницы

— Ты и впрямь его сын, — пробормотала она. — Вытри глаза. В твоем возрасте уже не плачут.

Тыльной стороной ладони она прогнала птиц, вынула из ящичка бутылку и два стакана.

— Ты, должно быть, устал, малыш? На-ка, выпей. Не думай о нем. Там, где он теперь, на живых внимания не обращают.

Она повертела стакан в руках, пожала плечами и осушила его одним глотком.

Глава 2

Никогда не забыть Дутру похороны. Кладбище, окруженное огромными зданиями из бетона, было похоже на футбольную площадку, что показывают в кинохронике. Плиты, кресты, гравий — все новенькое. Гроб блестел почти весело, старый священник неразборчиво произнес несколько молитв то ли на латыни, то ли по-немецки. Время от времени Дутр взглядывал на мать. Из-за нее он не мог ни сосредоточиться, ни вникнуть в происходящее. Она надела слишком узкий костюм, взятый, очевидно, у кого-то взаймы. Юбка так плотно облегала тело, что можно была различить контур трусиков. На поясе лопнул шов, и в дыре виднелся клочок фиолетового белья. Гроб стали опускать в могилу. Она шагнула вперед и нахмурила брови, потому что могильщики не соблюдали равновесия. Чуть позади стояла группка людей, слегка взволнованных и крестившихся всякий раз, когда священник кропил святой водой. Несколько любопытных глазели из окон домов. В конце ближней аллеи виднелся другой священник, другой гроб, другие люди в трауре, и ветер смешивал заупокойные молитвы. Дутру пришлось сделать над собой усилие, чтобы осознать все это: он в Гамбурге, хоронят его отца. Мысленно он тоже взмахнул кропилом, в памяти всплыли обрывки молитв. Он неуверенно произносил слова, которые, казалось ему, выучил в одной из своих предыдущих жизней.

Дутр невольно снова и снова переводил глаза на мать. Она кое-как наспех напудрилась, сквозь косметику проглядывали — морщины. Сколько ей лет? Пятьдесят? Больше? Волосы крашеные. Щеки отвисли. Но в мрачном, напряженном взгляде жил огонь юности, едва сдерживаемое неистовство, от которого Дутру становилось не по себе. С тяжелым стуком падали на гроб комья земли. Священник и мальчик-певчий ушли. Стали подходить друзья профессора Альберто. Они кланялись, произносили невнятные слова, долго пожимали вдове руки. На Дутра они совсем не обращали внимания. Некоторые из них были в странных костюмах. Акробаты? Клоуны? Среди них семенил на коротеньких кривых ножках карлик, с огромной жемчужно-серой шляпой в руках. У всех гладко выбритые щеки, светлые глаза и одинаково огорченное выражение лица. Почти все они целовали Одетту.

Женщин было мало. Дутр не осмеливался разглядывать их пристально, опускал глаза и оттого видел только ноги и бедра; в их походке было что-то дерзкое, развязное, и это наполняло его странным смущением. Самая молодая долго разговаривала с Одеттой, а когда она приблизилась, чтобы пожать Дутру руку, он съежился от ощущения собственного ничтожества. У нее были светлые волосы, сверкающего, ненатурального цвета, окружавшие голову золотым ореолом. Ему не хватило времени присмотреться, понять. Он даже не мог бы с уверенностью ответить, видел ли ее лицо. Внезапно он мучительно осознал нелепость пребывания на этом кладбище, в тесном костюме, рядом с незнакомой толстой женщиной, механически повторяющей: «Спасибо, спасибо!» — на трех или четырех языках. И перед глазами у него, как невыносимо яркое солнце, воссияли эти светлые волосы.

— Спасибо, Людвиг, спасибо, — сказала Одетта.

Ей пожимал руку тот самый человек, который встречал его в аэропорту. За его спиной переминался с ноги на ногу какой-то тип, на голову выше его и шире в плечах, казавшийся уродливым из-за невероятной худобы.

— Это Владимир, — пояснил Людвиг. — Он занимается нашей техникой.

И добавил шепотом:

— У него не все дома.

Потом он повернулся к Владимиру, щелкнул пальцами, и Владимир побрел за ним, сгорбившись, опустив руки, огорченно шмыгая носом. Он был единственным, кто, казалось, действительно печалился. Дутр закрыл глаза. «Я сплю», — подумал он. И, вздрогнув, открыл глаза. Блондинка, еще раз поцеловав его мать, направилась с протянутой рукой к нему.

— Но… мы уже… — бормотал он.

Она, казалось, не заметила его растерянности, мило улыбнулась, и он вдруг подумал, что она точно так же улыбалась ему всего минуту назад. Он с глупым видом рассматривал протянутую ему маленькую руку в черной перчатке. Он уже не задавался вопросом, почему женщина вернулась. Он разглядывал ее жадно, грубо; если бы ему хватило смелости, он бы крикнул: «Подождите! Не уходите опять, я хочу запомнить ваше лицо!» Но, как и в первый раз, она ушла, слегка покачивая бедрами, — тонкая, элегантная и такая светловолосая, неправдоподобно светловолосая… Игрушка! Фея, которая умела раздваиваться, когда хотела. Может, она появится и в третий раз. Но в аллее оставались только двое мужчин, пропахших кожей и сеном, наверное, конюхи. Они поспешили пробормотать несколько слов. Одетта вернулась к могиле; какое-то мгновение она стояла неподвижно, потом достала из сумочки крокодиловой кожи платок и вытерла рот.

— Что за сволочная жизнь! — сказала она и взяла сына под руку.

Такси доставило их в курзал.

В фургоне, служившем кухней и столовой, царила ночь. Бархатные занавески закрывали оба окна. На потолке медленно разгоралась люминесцентная лампа, заливая светом помещение, которое когда-то, возможно, было роскошным. Но краска на стенах облупилась. Диван, на котором спала Одетта, так и остался неубранным. На столе, на электрической плите громоздились тарелки и кастрюли. Одетта сняла туфли, потом жакет и в одних чулках отправилась искать чистый стакан.

— Ты не хочешь выпить, а? Я по утрам просто подыхаю от жажды.

Она выпила немного белого вина, закурила сигарету.

— Если хочешь, налей себе.

Но Дутр неподвижно стоял у входа, и она сказала ему:

— Ну, шевелись. Там, в корзине, есть картошка. Почисти-ка несколько штук.

Дутр поискал нож, выдвигая ящики буфета: в них лежала всякая всячина — веревочки, пробки от шампанского, счета, коробочки с аспирином.

— В ящике стола! — крикнула Одетта.

Она расстегнула юбку, и та мягко упада к ее ногам.

— Вот так-то лучше, — пробормотала она. — Господи! Бедный мой мальчик, какой же ты неуклюжий!

Она отстранила его и, пошарив в ящике, кинула нож на клеенку.

— Нужно будет тебе… Что? Что это с тобой?

Ужасно смущенный, Дутр не знал, куда деть глаза. До Одетты вдруг дошло, и она протянула руку к халату.

— Ты что же, никогда женщины не видел? — спросила она изменившимся голосом. — А ведь и правда, там, в твоем пансионе…

Она завязала поясок, пришпилила булавкой расходящиеся полы халата и, взяв пальцем Пьера за подбородок, сказала:

— Ну-ка, посмотри на меня. И вправду покраснел, бедняжка! Сколько же тебе лет?

Резким движением Дутр высвободился.

— Двадцать!.. Ты это знаешь не хуже меня…

Она мягко теребила его за ухо.

— Двадцать лет! Уже. И конечно же ты ничего не умеешь делать.

Разозлившись, он вскинул голову, но мать смотрела на него с такой грустью, так взволнованно и нежно, что он внезапно смягчился.

— Не слишком много, — признался он.

Пальцы ласкали его щеку.

— Однако у тебя милая мордашка, — прошептала она. — Вот это от меня, и это тоже.

Ее пальцы, казалось, лепили узкое лицо юноши, следуя вдоль линии носа, щек, воссоздавая из его черт другое лицо.

— И эти веснушки… У меня были такие же.

Глаза Одетты заблестели, и Пьер почувствовал, как дрожат ее пальцы. Он попытался заговорить.

— Нет, молчи, — попросила она.

И убрала руку. Потом заметила, что сигарета погасла, и щелкнула электрической зажигалкой, висевшей над плиткой. Та не сработала; Одетта пожала плечами.

— Все сломалось, — вздохнула она. — Да, ты явился не в лучшие времена, малыш. Сплошная невезуха.

— Хорошо, — произнес он едко, — я могу вернуться обратно.

Грудь ее всколыхнулась от смеха.

— И голос такой же, как у отца. Он тоже часто повторял: «Все поправимо…» Его кошелек был открыт для всех. Привык к фокусам с монетами и поверил, что они сами по себе размножаются…