Изменить стиль страницы

— Разрешите представиться. Мюзийяк!..

Мои слова отозвались эхом в пустой гостиной. Никто не шелохнулся. Лишь пламя свечей слегка дрогнуло, когда я проходил мимо, и вокруг меня заплясали тени, на какое-то мгновение как бы оживив окаменевшие фигуры семьи Эрбо. Они сидели в тех же креслах, что и в первый раз. Но барон придвинулся поближе к жене и положил руки на подлокотники, а в пепельнице догорала сигара. Баронесса поставила на соседний столик корзинку с вышиванием, на пальце у нее появился наперсток. Клер… Но неужели не ясно? Стояла такая тишина, которая убедила бы любого скептика. Было совершенно очевидно, что тела эти лишены жизни, как восковые фигуры, выставляемые в музеях, где иногда, ради вящего удовольствия публики, их приводят в движение скрытыми пружинами. Но, может быть, и передо мной просто превосходно выполненные манекены?

Едва только эта безумная мысль пришла мне в голову, как я тут же с презрением отбросил ее и, чтобы заставить замолчать упрямый внутренний голос, который вот уже час изводил меня самыми нелепыми предположениями, повинуясь, не знаю какому, инстинкту насилия и страха, схватил блестевшие в корзинке ножницы, замахнулся и, целясь в руку барона, быстрым движением нанес удар. Лезвие угодило в большой палец правой руки. Из глубокой раны потекла какая-то коричневая жидкость, сразу же застывшая, а меня помимо воли охватил нервный смех. Барон был настолько давно мертв, что кровь уже застыла у него в жилах. Я мог сколько угодно изощряться, резать… Мне все равно не вырвать этих троих из объятий смерти.

У меня подкосились ноги, устоял я лишь усилием воли, кроме того, от удара, рассадившего мне лоб, раскалывалась голова. Я выронил ножницы и осенил трупы крестным знамением. Потом побрел из комнаты не в состоянии уже ни думать, ни страдать. Я был настолько измотан, что плохо соображал, куда направляюсь…

Когда я подошел к постоялому двору, над деревней занималась заря, из последних сил я вскарабкался на балкон своей комнаты, рухнул на кровать и провалился в сон, подобный смерти.

Проснувшись несколько часов спустя, я обнаружил, что пребываю в сером ватном мире, как только что освободившаяся от бренного тела душа в преддверии вечности. Кто я? Какая тяжелая печаль давит меня? Удивленные глаза мои увидели незнакомую комнату. Лошади били копытами по мостовой. Где-то поблизости кудахтали куры. Внезапно я понял причину своих терзаний: счастье навсегда оставило меня. Охваченный мучительной болью, я стал проклинать день, когда родился, и день, когда принялся строить безрадостные планы.

К чему оставаться мне в Бретани? Не лучше ли уехать за границу и там, вдали от не принявшей меня в свое лоно родины, умереть хотя и в безвестности, но с пользой для дела? С тем капиталом, что собрал для меня нотариус, я легко найду выгодное занятие в Америке, этой земле обетованной для изгнанников. Я уже мысленно рисовал себе свое будущее, как в дверь постучали. Это был слуга, которому поручили передать мне, что господин Меньян ждет меня в общем зале.

Господин Меньян! Что сказать ему?.. Заканчивая свой туалет, я обдумывал различные предлоги, под которыми можно было бы избежать возвращения в замок и скрыть свое поражение. Но ни один из них не показался мне убедительным, а правда была настолько невероятной, что нотариус наверняка сочтет меня сумасшедшим, если я все расскажу ему. И напрасно я буду настаивать на том, что действительно все это видел своими глазами. Мне возразят, что мне почудилось. К тому же, если признаться, что я был в парке и даже в гостиной замка, то, зная мое враждебное отношение к барону, мне несомненно припишут убийство и его самого, и домочадцев. Следовательно, надо молчать. Но тогда Меньян поведет меня туда!.. Я буду вынужден в третий раз увидеть… Боже милосердный! Я почувствовал, что бледнею при одном воспоминании об ожидающей нас сцене.

Время шло, а в голову не приходило ничего, что могло бы спасти меня. Я устал, мне казалось, что за эту чудовищную ночь голова моя поседела. Мне едва хватило сил, чтобы устоять на ногах. Уже спускаясь по лестнице, я все еще разрывался между самыми противоречивыми решениями и не мог остановиться ни на одном из них.

Нотариус встретил меня с той же предупредительностью, что и накануне. На коленях он держал объемистый портфель, закрытый на замок.

— Здесь у меня, — проговорил он, похлопав ладонью по коже, — все, чтобы поставить его на колени. Но, извините ради Бога, господин граф, вы не заболели?

— Ничего особенного, — ответил я. — Простое волнение…

— Действительно, — признал этот милейший человек, — мы приближаемся к торжественному моменту. Я и сам…

Он лихо осушил стоявшую перед ним рюмку и добавил вполголоса:

— Я тоже не прочь сказать ему пару слов, этому барону Эрбо. Моя карета ждет на площади, и через четверть часа…

— Я думаю… — начал я.

Он хитро улыбнулся:

— Господин граф может во всем положиться на меня. Все будет сделано как подобает!

— Однако…

— Ни слова больше! У меня есть опыт в подобных делах, а потому — вперед!

Любезно и почтительно взяв меня под руку, он двинулся к двери.

— Не к чему торопиться, — робко запротестовал я.

— Куй железо, пока горячо! Если предоставить Эрбо время для размышлений, он может передумать. Сейчас барон все еще под впечатлением вашего приезда и готов принять любые условия. Завтра он воспрянет духом и будет поздно.

Я уступил, приободренный уверенностью и доброжелательностью своего спутника. Кроме того, слишком явная нерешительность могла показаться подозрительной. С другой стороны, в силу какого-то временного помутнения рассудка — иначе не объяснишь — меня стала интересовать та отвратительная ситуация, из которой я только что желал выпутаться. Вероятно, из всех неудачников я был самым несчастным и самым жалким. Но мне было любопытно присутствовать в качестве стороннего наблюдателя при крахе собственных надежд, и потому я решительно занял место в кабриолете подле нотариуса, декламируя про себя сонеты Шекспира.

Кто в состоянии объяснить загадку человеческого сердца, способного в момент, когда оно разрывается от обрушившихся на него ударов, испытывать отчаянное удовольствие от острейшей боли? Убаюканный мерным покачиванием экипажа, я забавлялся подобными мыслями и слушал болтовню нотариуса, пребывая в оцепенении, в котором так хотелось остаться навечно. Нотариус же видел себя хозяином положения: он уже устанавливал арендную плату, заключал выгодные сделки, клялся, что менее чем в пять лет восстановит подорванные дела. С моей стороны было бы слишком жестоко разубеждать его, заявив о своем желании отказаться от борьбы.

Вскоре кабриолет уже ехал вдоль стен замка, и меня стали осаждать воспоминания, от которых я впал в состояние глубокой депрессии. Меньян заметил произошедшую во мне перемену.

— Возможно, нам следовало перенести визит, — сказал он. — Видимо, господин граф, вас лихорадит.

— Усталость, — прошептал я, — дорога… Но на свежем воздухе мне уже гораздо лучше.

— Простите меня за настойчивость, — проговорил он.

Воцарилось молчание. Кабриолет медленно поднимался по аллее, ведущей к воротам замка. Я узнал место, где в первый и последний раз разговаривал с Клер. Это было вчера, и это было в другой жизни. Вчера она еще жила, а сегодня… Затем мои мысли потекли в другом направлении. Я подумал, что три человека не могут одновременно скончаться от болезни и не могут все вместе, одновременно — о, это было бы чудовищно! — принять решение положить конец своему бренному существованию. Следовательно, некий неизвестный преступник… Но я тут же отбросил это безумное предположение. Разве я не был уверен в том, что сам видел, как они ехали в карете, разве не чувствовал запаха сигары барона? Правда, чуть позднее в гостиной… Я не сумел сдержать стон, и нотариус участливо склонился ко мне:

— Вы очень бледны, господин граф. Одно ваше слово, и мы вернемся!

Но я решил испить скорбную чащу до дна, раз уж нельзя совсем отвести ее от моих губ. Завтра у меня будет еще меньше воли, и, следовательно, я подвергнусь еще большей опасности. Я отрицательно покачал головой, и мы въехали во двор. Со вчерашнего дня там ничего не изменилось. Слева я увидел все еще приоткрытую дверь в гостиную. Между башнями с криками носились старые вороны, лучи весеннего солнца праздничным светом падали на стены, делая их еще более серыми и, как мне показалось, более враждебными. Во дворе не было ни души.