Изменить стиль страницы

Сено — легкое, невесомое, душистое, и уж как ласково и лирично описывали его классики, но с непривычки отмотает руки так, что ночью просыпаешься от боли, словно тебе их оперировали. Всю неделю я ходил как во сне, «на автопилоте» — все же отвык за два курса от крестьянской работы, и вот только сегодня нет этого раздражающего, сверлящего зуда в мышцах. А работа-то! — смех, раньше детям поручали. Деревянные грабли в руки — и переворачивай скошенное сено, чтобы сохло равномерно. Правда, травы густые и высокие, рядок плотный, и перевернуть его надо целиком, пластом, да минимум два раза. Потом копны сметать. На следующий день копны переворошить и погрузить на волокуши. Ну а в промежутках обкашивать вручную, литовкой — опушки, ложки, труднодоступные для косилки неудобья. Комары, оводы, слепни. Жара, пот, солнце жарит, а не разденешься, «Дэта» действует только полчаса. Так что сено не такое уж легкое — кто считал, сколько килограммов на навильнике? Я бы сравнил сенокос с работой на бетонном растворе.

Когда мы приехали сюда, ребята оживились, шутили, что пофартило: девушек оказалось втрое больше. Хорохорились, разрисовали харчевню всякими хохмами: на одной стороне двери — аппетитное целое яблоко, на другой — надкушенное, и из надкуса хищно высунулся червяк. Курочка на женском туалете и петух, похожий на павлина, — на мужском. Танцы устроили… Теперь ни шуточек, ни петухов, ни танцев. Спят парни богатырским сном, намаялись. Ай да сено, 200 кг!

А я уже, кажется, втянулся в работу, и теперь хорошо, блаженно посидеть с удочкой на травянистом бережку. От речки веет прохладой, и вовсе не нужен оказался мой дымовичок — на удивление, комара почти и нет. Очень эта речка Хотча напоминает мою родную владимирскую Воршу…

Девчонки идут от мостков, где купались. «Ха-ха-ха-ха-ха!» Им-то полегче на свекле, но и они приуныли, когда узнали, что в воскресенье тоже придется работать. Очень уж привыкли горожане к выходным — в деревне летом не знают, что это такое. Со стороны кажется: техника теперь мощная, все облегчила, но на самом деле никто и никогда не убавит вот этой повторяющейся, однообразной крестьянской работы. Круглогодичной. Природа — толковый бригадир, такой график составила, одно не кончишь — уж другое начинается.

— Девчата! А вот и рыбка, уху варить будем!

— Все-таки добавка к каше!

— На реке на Хотче от-чень кушать хот-чется! — каламбурит одна из них, и все звонко хохочут.

У меня клюет, и как по заказу, подсекаю и подношу на лесе, прямо к их рукам подлещика величиной с ладонь. Шуму! Крику! Восторга! Все вчетвером пытаются снять подлещика с крючка, да так и не удается. Приходится снимать самому.

— Девоньки, тише, рыбу распугаете! — уже серьезно, уважительно к рыбе и рыбаку говорит та, что каламбурила.

— Нет, — отвечаю ей, — рыба наших голосов не боится. Вот если по воде ударить или по берегу у воды — тогда другое дело.

Достаю кукан, пропускаю один колышек через жабры и рот подлещика.

— Девки, гляди, тут и правда уха имеется! — теперь интерес ко мне носит уже кулинарный характер. На кукане несколько подлещиков, плотвичек, окуньков.

— А вы вот взяли бы да котелок нашли, да картошки, да лука, да лаврушки, — серьезно говорю я.

Девчонки осмысливают предложение. Вижу, клюнули: уходят быстро, деловито и без смеха. Вид моего скромного улова, запах от тлеющего дымовичка раздразнили их. После купания на аппетит не жалуются. Отойдя метров на сто, они опять звонко хохочут: «Девки! Ну хоть один мужичок наш очнулся, ожил! А те — сомнамбулы! Ха-ха-ха!»

Удивительное создание природы — река! Днем и ночью, ночью и днем в любое время года беззвучно струятся воды, словно к какой-то неведомой высшей цели. Приток — в Хотчу, Хотча — в Волгу… Если не плывет по поверхности стебель рогоза, камышинка, лист, то движения воды и не заметишь, а оно происходит ежесекундно, и в каждую частичку времени струится мимо частичка воды — частичка жизни.

Городской человек настолько быстро отходит от живой природы, что когда остается наедине с ней надолго, то многое кажется странным, и не оставляет ощущение, будто кто-то пристально смотрит на тебя. Этот «кто-то» — природа. Вот деревья — они стояли точно так же и вчера, и десять лет назад, и когда тебя вообще не было на свете. Что удивительно: когда тебя не было на свете, все это уже было, и речка, и берега, и эта церковь, и деревья. А тебя не было. Не су-щест-во-ва-ло.

Удивительное создание природы — дерево. Оно обречено на неподвижность в отличие от всяких тварей земных, водных, небесных. Оно никак и ничем не может защищаться, делай с ним что хочешь, хоть по листику, по веточке обрывай каждую минуту, мучай, пытай — не заропщет, не застонет, не убежит. Но растут же деревья на планете, значит, беззащитность все же защищает, и хорошо защищает, надежно!

У реки непроизвольно думается о вечном.

Не знаю, сколько прошло времени, я задумался, мысли увели-унесли куда-то далеко. И тут послышались шаги. Весь берег — как луг, но не заливной, а сухой, твердый, и тишина такая, что легкие девичьи шаги звучат гулко, будто под землей пустоты.

— Только и хватило их до койки дойти! — говорит она, и я рад, что это та девушка, которая каламбурила. И рад, что она вернулась. — Ты, говорят, Марина, уж принеси нам ушицы сюда…

Передаю ей удочку и отправляюсь за хворостом. Марина и впрямь принесла кастрюльку со всем необходимым, значит, быть ухе!

В полукилометре, в липовой рощице, стоит старинная заброшенная церковь. Позолоченные листы сняты с решетчатых куполов, но почему-то не сняты кресты. На закате вся роща выглядит основанием для кучных, дружных куполов, и от этого они и колокольня без колоколов выглядят еще монументальнее. Возле церкви всегда как-то по-особенному ощущаешь, что ты безбожник.

В рощице я набираю хвороста. Возвращаясь, вижу, как Марина пытается поймать крутящуюся вокруг нее, словно на карусели, плотвичку. Радости-то — сама поймала!

Вдоль берега, по еле торенной травянистой дороге медленно и осторожно, словно на ощупь, идет желтая машина. Водитель явно перестраховывается, ведь все плато от церкви до воды ровное и прочное, как футбольное поле. Он останавливается возле Марины, и мне заранее, еще до того, как увижу его лицо, становится неприятен этот водитель. Но у него хватает такта стать лагерем чуть подальше от нас.

— Я сама, сама! — весело кричит Марина, не давая мне снять ее добычу с крючка.

Сама так сама. Быстро развожу костер, потрошу рыбу, набираю воды. Кастрюля создана не для костра, ее не подвесишь на таган, и я ухожу на поиски камней. Вот, теперь костер стал очагом.

Марина неловко закинула удочку — крючок зацепился за ненюфары. Терпеливо вывожу снасть и рассказываю, что ненюфары — это название водяных лилий, водяные лилии белые, северный лотос, а кувшинки — желтые, и рыба любит кормиться подле водорослей, где не так опасно.

К этому времени я успел хорошо рассмотреть Марину — красавицей ее не назовешь, да и не это главное, но лицо редкое, обаятельное, и такая добрая, светлая улыбка, что, когда она улыбается, никто не усомнится: перед ним красавица! У нее стройная фигура, тонкие гибкие руки. Синий сарафан в крупных ромашках делает ее еще более привлекательной.

Мне упорно кажется, что мы с ней когда-то танцевали. В первые минуты встречи сегодня оба обрадовались тому, что остались вдвоем, но теперь ей стало неловко, сомневается, правильно ли поступила, не слишком ли смело? Я уже кое-что знаю о ней: студентка второго курса Московского текстильного института, коренная москвичка, кроме нее, в семье двое братьев, с которыми она сызмальства бывала во всяких мальчишечьих переделках. Что бы она ни говорила о себе, все говорилось просто, непринужденно, так же непроизвольно, как я узнал ее имя. По-настоящему естественный человек — большая редкость в наши дни. Мы оба и не обратили внимания, что говорим друг другу «ты».

— Саша, что это?! У меня галлюцинация? Речка вспять потекла! — восклицает Марина.