Изменить стиль страницы

— Просо-то посей… Посей просо, Виталя…

А сама слабая, смертынька, да и только. Думаю, глядишь, последняя мамкина воля, грех не выполнить. Пошел сеять на дальний нарез, что нам за лесом отвели. Мешок наперед повесил, правой рукой набираю горсть — и поперед себя веером сыплю.

Тут ангина проклятая свалила сестру Лиду. Лида мне хоть малость помогала по хозяйству, а без нее совсем сладу нет с малышами. Я по дрова — за мной хвост. Пришлось соседям оставлять под надзор.

В то лето я совсем озлился. Худой, чернущий, голодный… И в наше время всю крестьянскую работу не переделать, а тогда — один-одинешенек, штаны с голодухи сползают, все детям отдавал да в больницу носил.

А тут еще похоронка на Николая пришла. Скрипишь зубами, хоть в петлю! — да смотрят на тебя усталые от голода глазенки, идешь и всю злость на фашиста, недород, на ангину эту чертову — в работу, в работу вбиваешь! На той злости весь народ и держался.

Приду к матери — она свое:

— Виталя, а Виталя… Просо не посмотрел, как там оно?

Пошел, посмотрел. До него ходу семь верст, за лесом. А просо-то наше запустилось, отводки дало и низкорослое-низкорослое. Пошел в следующий раз в больницу, говорю:

— Не быть зерну, запустилось просо начисто!

Мать даже прослезилась, хоть давно все слезы выплакала.

В то лето картошка уродила богато, я груздей насолил тридцать ведер, дров запас — на себе возил, впряжешься в тележку и тянешь… А вот пшеницы взяли всего мешок. Что посеял, то и сжал. Сызнова без хлеба зимовать, на рыжиках.

Тут, слава богу, мать из больницы выписали. Веду ее домой, она опять:

— Давай, Виталя, свернем, просо посмотрим.

— Да нечего там смотреть! — отвечаю. — Запустилось все.

— Ну пойдем, Виталя, ну пойдем, — просит, как ребенок, а сама известно, какой ходок, все лето пластом пролежала.

Дошли кое-как. Глядим — чудеса! Просо наше в полметра ростом вымахало, золотое стоит, да зерно тяжелое, частое, так стебель и клонит.

Мать прилегла, отдохнула маленько, от радости не отдышится никак. Послала меня за серпами, тележкой да мешками. Жали мы в два серпа до самого вечера, нагрузили тележку, везем по тракту. И радоваться боимся.

В старые времена по этому екатерининскому тракту с демидовских рудников золото да серебро возили. Бабка моя рассказывала: выезжают зимой раным-ранё на тяжелых лошадях, в подсанках вроде легко везут, да кони в мыле. И с охраной — кругом верховые так и вертятся. Демидов-четвертый был сам себе указ, выплавлял что казне, что себе — вровень, по тысяче пудов и более. Вот мы по этому тракту и везем свое золото — просо.

Да-а, идем мы, значит, вечереет, и тут с опушки выходит черный мужик, на лешего похож. Мы так и вросли, как вкопанные. Не то бросить просо и бежать, не то вперед идти? В ту пору озерковский лес начал пошаливать, ходили слухи, будто облюбовали его дезертиры.

— Что, — спрашивает, — тяжело везти?

— Тяжело.

— А что в мешках?

— Травы накосили.

— А сами откуда?

— С Озерок.

И тут из леса к тому бородатому еще двое выходят.

— А откуда везете?

— Из-за станции, — отвечаю, а сам прикидываю, что два серпа у меня под мешками подоткнуты и задешево я это просо никому не отдам. Спокойный и злой был в ту минуту.

— А мужиков-то, что ж, не осталось совсем?

Тут мать голос обрела, запричитала, что сам воюет, старшего убило, двое в больнице, а остальные по лавкам сидят, есть просят. Разжалобила. Пошли себе лешаки по тракту, а мы стоим: то ли за ними вперед идти, то ли назад бежать?

На повороте тракта как сгинули. Ни на дороге их, ни в лесу не видать. Мы тележку тянем, а спиной чувствуем: тут они, на опушке. Глядят в спину. Бывает такое жуткое чутье, будто в тебя целятся. Рад бы бегом, да не уйдешь. И бросить жалко — золото. До сих пор у меня холод по спине: может, мы через то просо чуть жизни не решились? Э, да и ты, Николка, гляжу, ежишься?

Ну, миновали кое-как тот заклятый поворот. Довезли просо. Мать лежит, охает, с перепугу и от слабости. А я — к старику Селиванову, что крупорушку держал. Тогда вся деревня из трех фамилий состояла: Волобуевы, Селивановы и Мотовиловы. Все в прошлом переселенцы. Откуда переселенцы, спрашиваешь? Столыпин Сибирь заселял — отправлял курских, воронежских, украинских крестьян. Так что мы с тобой родом из Центральной России, знай. Сейчас уж все смешалось, не разберешь, кто откуда происходит.

А тот Селиванов по голодным-то временам цену заломил лихую: с пяти мешков проса ему за крупорушку — мешок пшена. Ах ты, кулачина нераскулаченный! Так не видать же тебе и горсти того проса!

Наутро срубил я раму из бревен, посреди крестовину сделал и на крестовине — пестик. В бревне рамы выдолбил лунку. Встал на крестовину, наклонился влево — пестик вверх, наклонился вправо — пестик клюнул в лунку. Для пробы насыпал я в лунку проса, покачался, «поклевал» минут пятнадцать — есть килограмм крупы! Тогда поставил малышей на моей крупорушке качаться — им занятие на игру похожее, а мне польза. Сам серпы взял, пошел просо дожинать. Привез еще полную тележку. До конца дня обрушили, и набралось чистых восемь мешков пшена. И на сев оставили.

Вот когда мать впервые за два года притронулась к цыганскому просу. Сварила ведерный чугун пшенной каши, и не было нам еды слаще! Потом толкла в ступе и пополам с настоящей мукой пекла лепешки. Чем не хлеб!

Мать будто предчувствовала, что та горсть проса всех нас спасет. Два года мы потом пшено ели, два года просо сеяли. Спаслись и от голода, и от ангины, которая по-прежнему лютовала. Отец с фронта вернулся и меня с победой поздравил. Мы бы, сказал, без вас не выстояли… А ты говоришь: «пшенка»!

…Колька слушал рассказ, забыв и о каше, и о шахматах, и, как это изредка бывает, когда человек не совсем тебе известный вдруг проявляется на глазах и становится знакомым, он увидел вдруг в этом своем дядьке какие-то неуловимые черты отца. Никогда бы не сказал, что похожи, а вот теперь при всем внешнем несходстве уловил родство. Братья!.. Колька пока не задумывался о своей родословной, жили себе Мотовиловы на свете, ну и жили, но теперь, слушая, что происходило так недавно, не в древние века, а сорок лет назад, он ощутил, что в истории их рода были, оказывается, такие моменты, когда жизнь могла прерваться и совсем иссякнуть, и не было бы на свете его самого — Кольки Мотовилова. Сколько было войн, эпидемий, стихийных бедствий, сколько тысяч и миллионов живших не оставили наследников, прервали вечную связь времен! А он — Колька Мотовилов — жив сейчас, в эти дни, и значит, значит… ему не четырнадцать лет, а сорок тысяч и четырнадцать, и он древнее тех древних курганов… И значит, все люди — тоже как зерна. Как зерна в горсти проса.

— Однако айда, — улыбнулся Виталий Михайлович, видя его странную задумчивость. — Айда, брат, на поезд пора. На родину тебя повезу.

Атос

Среди множества виденных мною собак одна запала в память; это был пес, исполненный глубокого достоинства и самосознания, он словно понимал, насколько талантлив и одарен, снисходительно смотрел на людей с их суетой и бестолковостью и не замечал ничего вокруг, не относящегося к работе. Он был равнодушен к хозяину, к чужим людям, к другим собакам, и это собачье высокомерие поразило больше всего. Впрочем, талант Атоса, его безукоризненная работа как бы уравновешивали его самоуверенность.

Впрочем, все по порядку.

В начале декабря мы ехали на лосиную охоту в Калининскую область; поземка белым пламенем переметала дорогу поперек, в некоторых местах уже образовались пушистые заносы, такие красивые, если глядеть на них сквозь теплое лобовое стекло, и такие коварные, если угодить в них всеми четырьмя колесами. Охотники подобрались в большинстве своем незнакомые, их объединяла пока только добытая кем-то лицензия, и в долгом пути, после первого неловкого молчания постепенно разговорились. Особенно речист был Володя Маликов, он словно демонстрировал остальным свой опыт, эрудицию, юмор и частыми обращениями ко мне и Валерию Прокопинскому будто хотел подчеркнуть, что в нашем случайном охотничьем коллективе есть давно сложившийся маленький, но проверенный микроколлектив, где отношения искренни и имеют свою историю. Меня всегда поражала его говорливость, отнимающая столько энергии, но сам облик добродушного толстяка Володи — впрочем, тренированного и необычайно выносливого — говорил о том, что энергии ему не занимать. И все-таки было непонятно, зачем ему непременно нужно завоевать расположение и симпатию незнакомых людей, с которыми вряд ли доведется еще когда-нибудь встретиться. Он не честолюбив и на роль старшего в этой охоте вовсе не претендует… Мы с Прокопинским экономили силы, отделывались шутливыми репликами или короткими анекдотами, понимая, что выехали позднее, чем планировали, ночь наверняка будет бессонной, а охота по глубокому снегу потребует всех сил без остатка.