Изменить стиль страницы

Но мать только легла рядом, уставившись в потолок и вытянув руки, словно покойник в гробу.

— Котя, ну куда же мы сбежим с тобой? — выдохнула она. — Мы и мира-то не видели дальше деревни.

— Куда-нибудь! — гневно ответила Котя, схватив мать за запястье. — Пожалуйста, я не хочу!

— Кто же тебя спрашивает… — оборвала ее ледяным голосом мать. — Меня вот тоже никто не спрашивал. Упорхнул чужеземец, а бабе одной нельзя оставаться. Вот и нашли первого желающего, да еще сердобольным его считают. Ты и сама знаешь, какой твой отчим.

В голосе ее звучала горькая желчь, она презирала всех этих мелких людей, которые считали ее недостойной. Сначала ее превозносили, сначала сами подговорили познакомиться с торговым гостем да быть с ним поласковее. А потом обвинили во всех грехах, вот и жениха второго нашли поплоше.

— Небольшого ума, проклятый, — тихо ответила Котя, устремляя взгляд на пеструю занавеску, закрывавшую лежанку на печи.

— Да он не злой. Все за него старшая жена решает, — чуть смягчилась мать. — А как выпорхнул из под ее опеки, вон что натворил. Легковерные мы в глухих местах-то.

Котя снова давила слезы, снова теребила мать за руку, но кисть оставалась холодной и безучастной.

— Ну, вот и уйдем из глухих мест. Пойдем по дороге, попросимся к кому-нибудь в услужение. За скотом ходить везде кому-то надо. А что мы здесь? Прислуживаем так же.

Мать долго молчала, только тяжело вздохнула несколько раз, а потом обняла Котю, стиснула в объятьях, снова заплакав.

— Ох, кровинка моя. Я уже не уйду никуда, — призналась она. — Я ведь под сердцем ношу его дитя теперь. И это после стольких-то лет.

Котя, которая едва не растаяла от такого редкого проявления прежней любви, резко отпрянула к стене, сев на лавке. Она рассматривала мать в кромешном мраке, отчего вырисовывался страшный черный силуэт, на котором только влажно поблескивали глаза. Коте порой казалось, что она видит в темноте.

— Как же так… Почему ты не сказала мне? — растерянно пролепетала дочь, утирая свои слезы. Теперь ее обжег новый гнев, новое предательство хлестнуло плетью.

— И что было тебе говорить? Легче тебе теперь от этого? — виновато, но угрюмо отвечала мать, отворачиваясь. Котя некоторое время сидела в полнейшей растерянности, не зная, как ответить, что думать.

— Легче. За тебя легче, — сдавленно отозвалась Котя. — Если родишь ему сына, то средней женой станешь. А если и дочку, то все равно уже его кровь. Ну, а я… совсем теперь вам чужая буду.

Горло сдавило судорогой, прошедшей затем по всему телу. Захотелось спрыгнуть с лавки, выйти в чисто поле и заснуть на снегу, уже навсегда. Чужая, иная — значит, никому не нужная. Может, и хотелось обрадоваться за мать, но казалось, словно ее новый ребенок с каждым мигом отнимает ее, примазывает, как глиняную поделку, к этой недружелюбной избе. А первую ее дочь отодвигает от себя, отчего Котя сама невольно вжалась спиной в крупные бревна сруба.

Но тогда же к ней потянулась мать, снова обнимая, гладя по волосам и причитая:

— Кровинка моя, мне ты никогда не будешь чужой, где бы ты ни была.

«И ведь ты даже не попыталась отговорить отчима. Даже зная, что носишь его ребенка. А ведь могла бы повлиять на него теперь», — зло подумала Котя. Порой в ней словно пробуждался зверь, порождая злые намерения, даже к матери. Но Котя постаралась успокоиться, лишь вкрадчиво отзываясь:

— Ты не пыталась отговорить его? Он послушает тебя теперь.

— Ох, кровинка моя, пыталась. Но он сказал, что если отдавать долг скотиной или зерном, то мы все зиму не переживем. Он как узнал, что станет отцом, так и сказал: «пусть подумает о своем будущем брате, чтобы он не родился в нищете».

— Не хочу больше это слушать.

Мать только вздохнула, тихо погладила живот, который ее еще ничем не выдавал, снова всплакнула и погрузилась в тревожный сон. Котя же лежала, крепко стиснув зубы. Она боролась с ужасом, который щипал ее холодными прикосновениями за руки и за ноги, да еще с трудом смиряла гнев, прожигавший сердце.

Так прошла ночь, последняя ночь в тишине, последняя ночь свободной жизни. Грядущее казалось туманным и страшным, Котя понимала лишь одно: ничто уже не останется прежним. Она считала, что не сомкнет глаз, но от усталости все-таки погрузилась в тяжелое забытье. Но и оно не принесло покоя.

Во сне — уже не первый раз — приходил образ страшной тени из леса, казалось, горят и мерцают оранжевые глаза. Под утро Котя даже вскинулась, испуганно проснувшись: ей показалось, что кто-то заглядывает в оконце, затянутое бычьим пузырем.

Но в избе только тихо ворочались сонные люди, между досок шелестели тараканы и первые полоски рассвета заползали зеленоватым потусторонним свечением. Медленно и неотвратимо наступало утро. Кошмары прошли, и все же откуда-то неизменно раздавался певучий зов…

2. Сваты

Котя никогда не считала себя сильной, поэтому со временем и согласилась на достаточно смешное сокращение имени. Котя — это лучше какой-нибудь Юлки или Тенки. К тому же ее с детства все сравнивали с юркой кошкой: старшие жены за своеволие и проворность, а мать — за ласку и теплоту. Раньше хотелось в это верить, но после ночного разговора дочь уже не ведала, кто ее еще предаст и что вообще считать предательством.

С рассветом ей показалось, что известие о скорой свадьбе — это дурной сон, просто долгое видение злокозненной лихоманки. Но стоило немного прийти в себя после череды кошмаров, как реальность вновь обрела неприятно-яркие краски. Котя села на лавке и потерла виски, ее тяготило растертое чистое после бани тело. Она казалась себе ужасно слабой, одинокой и всеми покинутой. В окружении знакомых людей не нашлось защитников, и выбора ей никто не оставил. Поэтому приходилось быть сильной.

Котя осторожно перелезла через тревожно вздыхавшую во сне мать. Доски пола холодили босые ноги, но льняная рубаха прилипала к телу от катившегося по спине пота, а колени отзывались дрожью. Надетый выношенный бледно-зеленый сарафан выглядел болотным огоньком в сумерках.

Бесшумно Котя встала и задумчиво взяла в руку свой девичий венчик, украшенный вышивкой — последний раз его примерять, а уже скоро распустят ее черную косу на две и сплетут под высоким женским убором, покрывавшим всю голову. Только обычно молодые жены с радостью принимали его, веря, что даже одежда принесет им удачу и здоровье будущим детям.

Котя же как будто прощалась с жизнью, печально перебирая между мозолистых пальцев стежки собственной тонкой вышивки. И вновь на мгновение узор показался ей странным, как будто чужим, вновь на нем заплясали неведомые звери, в которые складывались при ином взгляде знакомые символы предков — вот уже не птицы с кругами, не цветы с фигурами, а когтистые звериные лапы да страшный оскал.

Котя застыла и не могла оторваться, но потом с ужасом выронила повязку венчика и кинулась к глиняным фигуркам духов, которые молчаливо стояли в восточном углу избы.

— Барьер, сохрани нас от Хаоса! Тепло, сохрани от зимы! Свет, сохрани от злого морока! — зашептала она, перебирая пальцами. Десять перстов — десять духов-защитников.

Она стояла на коленях посреди спящей избы и молила об избавлении, но при этом не ведала, у кого же просить справедливости. Люди говорили, что духи мудры, следовало покориться их воле и, конечно, воле будущего мужа. Но сердце протестовало, все больше охватывал ужас — громче звучал безымянный зов. Котя поняла, что ее обращения не приносят ее огненному сердцу ни покоя, ни смирения.

«Это нечестно! Нечестно так! Матушка говорила, что свадьба — это поступок человека, его воля, благословленная духами. Но разве это похоже на мою волю? Неужели духи благословляют такое?» — протестовала Котя.

По поверью считалось, будто невеста в день свадьбы «умирает» для своего рода, чтобы присоединиться к роду жениха. Но из-за отца ее саму считали безродной, за безродного «купца» и отдавали, уже одним этим намекая, что не допроситься ей заступничества духов. И даже в баню пошла она не в окружении подруг, а со сварливой старшей женой. Обычно девушки изображали горькие слезы, постоянно напоминая о грядущем «переходе», зато Котя накануне плакала по-настоящему.