Властные, четкие шаги зазвучали в сенях. В горницу вошел рослый Митрофан.
— С приездом, тятенька и сватьюшка! — сказал он, сдерживая свой густой голос. — Милости просим! А Анфиса Ефремовна где? Здорова ли?
— Спит… — робко, искательно ответил старик. — Уж прости, наехали… беда пристигла… Квартеру найдем, ослободим, Митрофан Спиридонович.
— Тятенька, — строго сказал Митрофан, — о квартере не поминай! Или и вправду ты нас за родню не считаешь?
— Спасибо тебе, Митрофан Спиридонович, за доброту твою… Давай, нето, рассказывай о своих делах. Фекла говорит, ты в отряд записался. Не боишься свою семью осиротить, как наш Роман Борисыч?
— Я знаю одно: надо защищать революцию от белых гадов.
— Мы ехали — видели: окопы роют… видно, ждете гостеньков?
— Ждем, — ответил Митрофан. — Гостинцы им готовим! — добавил он с угрозой.
В сентябре вторая дивизия с боями отошла к Лысогорску. Командование знало, что стоит врагам захватить Лысогорск, и они отрежут первую дивизию, «запрут» ее в районе Восточной железной дороги… Третья армия резервов не имела, и гибель двух дивизий была бы страшной катастрофой.
Всего этого не знал и не мог знать рядовой боец Митрофан Бочкарев, но чутьем бывалого и умного солдата он угадал, что опасность нависла большая, и не скрыл это от родных.
— Как начнется орудийный обстрел по Лысой горе, залазьте все в погреб и носу оттуда не показывайте!! А я больше пока домой приходить не буду, отлучаться из казармы нельзя.
И вот вражеская дивизия Войцеховского, при десяти орудиях и двух бронепоездах, — по линии, по шоссе и по лесам навалилась на Лысогорск.
Бой начался на рассвете. От близких разрывов заходила под ногами земля. У Бочкаревых в доме все переполошились, побежали в погреб… только Анфиса спряталась с Борей за печку, боялась она простудить малыша. Увидев, что любимой дочери нету с ним, вылез Ефрем Никитич. А за ним и Фекла, и старушки выползли на белый свет. В погребе, в темноте, было страшнее…
Вражеская артиллерия била все ближе… Но и своя батарея на Лысой горе не дремала — палила и палила!
Но вот орудийные выстрелы умолкли, и слышно стало пулеметную стрекотню… даже отголоски «ура» долетели до слуха. Фекла помертвела.
— Знать-то, сюда их допустили! Знать-то, в Голяцком палят… Ох, не видать мне Митрошу! Отступил! Меня оставил!.. Побегу узнаю…
Выскочила за ворота и оробела: улица была совсем пустая, а на дороге ни с того ни с сего пыль взвилась облачками. Почему-то страшно стало ей от этих беззвучных вспышек.
Мимо шел раненый красноармеец с рукой на перевязи. Разорванный рукав болтался.
— Дяденька, милый, неужто наши подались? Отступили?
— Дай мне пить, молодушка…
Фекла притащила туесок с квасом, напоила раненого. Он сказал:
— Не робей, тетка! Гадов мы понужнули, теперь бегут от Лысой от горы!
Пыльные облачка больше не взлетали над дорогой.
Стрельба стала затихать. «Да ведь это пули были!» — в страхе подумала Фекла.
Анфиса сказала ей:
— Давай, Феня, вытащим бочонок на улку, может, пойдут еще раненые или вообще бойцы, пить запросят.
Сестра с радостью согласилась: нет того хуже, как сидеть без дела, когда другие жизнь свою на кон ставят.
Ефрем Никитич тоже вышел за ворота.
— Слушайте, девки! Не буду я сидеть, как запечный сверчок, пойду на позицию! Что в самом-то деле… не баба ведь я!.. Пойду!
Он ушел, а через час возвратился сердитый.
— «Сиди дома, дед!» А? «Сиди дома, дед!» — возмущенно повторял он сказанные кем-то слова. — Окопы рыл, так «молодцом» был!.. а теперь «дед»! Погодите, ужо я вам докажу, какой я дед!..
Ночью забежал Митрофан.
— Наклали им, не скоро сунутся! — говорил он охрипшим веселым голосом. — Прохвастались со своим бронепоездом!
— А что?
— А то! Наша артиллерия издали не берет… в атаку идти на бронепоезд — много своего народа лягет… А у линии-то кустарничек стоит… кустики… Командир говорит: «Товарищи! Хотя бы две пушечки подтащить к линии! Незаметно!.. Есть охотники?» — «Как не быть?» — отвечаем…
— И ты пошел?!
— Пошел, Феня!.. Подтащили… Да прямой наводкой! Да как зачали-почали! Смотрим — он и кувыркнулся, ноги кверху!
— Бронепоезд?
— Ага! Вот это подняло у нас дух!
…После двадцатидвухчасового боя растрепанную, разбитую вражескую дивизию отбросили на двадцать верст от Лысогорска.
Об этой победе напечатали в газетах. В частях Красной Армии и заводского отряда перед строем зачитали телеграмму ВЦИК, подписанную Свердловым.
— Он горячий привет нам послал, — рассказывал дома Митрофан. — Вы, говорит, доблестно сражались за торжество социализма!.. В девятьсот пятом я совсем еще зелень-парнишка был, когда товарищ Свердлов приезжал в Лысогорск… а зажмурю глаза — так его и вижу! Мы на шихане собрались, все рудничные… я заводские подошли… Помню, он выступал… и так тебя за живое забирает!..
— Как ты думаешь, Митроша, белы-то больше не придут? — спросила Фекла.
— Лешак их знает, — отвечал Митрофан, любовно глядя на жену, — ровно бы и не должны… Одно знаю — увольнения нам пока не дают, что, мол, можете идти к своим бабам, только утром будьте в казарме.
Дождливый день. У стариков все ноет и болит, ребята хнычут и уросят. Тошно глядеть в рябые окна на желтую грязную дорогу, на пустые разоренные гряды в огороде с гнилой ботвой в бороздах. Анфиса растосковалась о своем Романе. У Феклы глаза на мокром месте: запоговаривали об отступлении и о том, что противник идет в обход.
— Германия с Австрией покорились, развязали руки Антанте, она против нас и поперла, — объяснял Митрофан, — хочет нас подмять.
…Фекла ходила от окна к окну, не один раз выбегала за ворота. Наконец увидела высокую фигуру мужа… Побежала к нему под дождем. Он укрыл ее полой шинели.
— Почему-то сердце у меня неспокойно, Митроша, — говорила она, прижимаясь к мужу. — Боюсь я чего-то, сама не знаю.
— Значит, вещун — твое сердце… Отступаем.
— А я?
— Ехать надо, Феня.
— А Тюшка?
— Можно у родителей оставить.
— Не оставлю, — тяжело задышав, сказала Фекла. — Его не оставлю и от тебя не отстану. Гинуть, так вместе!
— А не простынет он дорогой?
— Не маленький!
Тюшке только что исполнилось три года.
Муж и жена вошли в горницу. Фекла громко и, как показалось всем, весело сказала:
— Ну, дорогие родители, домовничайте тут. Мы с Митрошей отступать будем.
И, предоставив Митрофану отвечать на расспросы, начала собираться.
Митрофан наказывал тестю, как им жить: на какой делянке дрова заготовлены, кто может указать ему покос, когда потребуется за сеном ехать.
Самоуков слушал, слушал и вдруг перебил зятя:
— Что ты мне расписываешь, где что? Я не отстану, я с вами поеду.
— Подумай сам, тятенька: Фису, мамашу, сватью, Борьку с кем оставишь? С моими? Тятя мой на ладан дышит… и кто об них всех позаботится?
— Всех заберу! На телегу ссажу — и айда!
— Боря мой не выдюжит… и мама, и мамонька… — тихо сказала Анфиса. — Вон какую падеру несет! — и она кивнула на окно. Стекла запотели. Косыми струями падал дождь, смешанный с ледяной крупой. — Езжай, тятя, одни проживем…
— Нет, так не выйдет, — сказал старик. — Придется, видно, с белыми гадами оставаться… Роман приедет, спросит: «А мой старикан бабьим пастухом сидел, пока я воевал?» Придется, видно, ответить: «Так точно, зять… просидел!» Что другое ему скажу? Хвалиться-то нечем будет.
— «Нет, — скажешь ты Роману Борисовичу, — не на печке я грелся…» — начал Митрофан каким-то особенным, значительным тоном. — Ты скажешь: «Поручил мне другой-то мой зять дело опасное и нужное… Это дело я и делал».
— Зачем я ему врать стану?
— Врать не придется, тятенька, если согласишься. Воевать ты не можешь — стар, изробился… а в тылу у врага орудовать можешь вполне.
Молчание.