Но брат молчал. Буря в нем утихла, сменившись пустой, выгоревшей усталостью. Даже осанвэ его будто ослабело, и я с трудом расслышала:
«Я тебя звал в последний раз. Мы решили уйти, если опять не дозовемся. Мы вас… живых… чуть не бросили!»
Мне показалось, он плачет. Он тут же закрылся, и я не успела ободрить его.
Когда я передала разговор Ниэллину, он пробормотал с сочувствием:
— Да, досталась им, беднягам. Где хоть они?
Этого-то я и не знала.
Тогда Ниэллин, сосредоточившись, позвал Айканаро. Тот ответил быстро, и его бурная радость отразилась на лице Ниэллина. Их беседа была дольше и явно спокойнее. Закончив, Ниэллин пересказал ее мне.
Оказалось, что друзья прочесали всю восточную сторону разводья, преодолели завалы в конце и немного прошли по западному краю. Они раскапывали каждый сугроб, мало-мальски похожий на укрытие, мысленно звали нас вместе и по очереди, кричали в голос, пускали горящие стрелы. Но все призывы, все знаки остались без ответа, и друзья не надеялись уже найти нас живыми. Однако поиски не бросали.
— Рылись в снегу, пока хватало сил, — говорил Ниэллин. — Когда с ног начали падать, Айканаро велел встать на привал… и решил после отдыха уходить на восток. Хотя бы тех, кто остался, сберечь. Да Тиндал смиряться не хотел, едва дух перевел, тебе крикнул — и докричался наконец!
Я закрыла лицо руками. Бедный, бедный брат! Какого страха он натерпелся, пока впустую выкликал меня! Какого отчаяния! А остальные? Каково им было метаться среди сугробов и трещин, искать — и не находить, надеяться — и раз за разом терять надежду? Им пришлось хуже, чем нам с Ниэллином!
Ниэллин отвел мои руки, улыбнулся ласково и так весело, как не улыбался очень давно:
— Тинвэ, любимая, теперь-то о чем грустишь? Наши все целы, неподалеку, знают, что мы живы. Мы обязательно их найдем. Надо ведь рассказать им об обете!
Он с нежностью поцеловал меня, а я совсем смешалась. Тиндал так ошарашил меня своими криками, что я забыла сказать ему главное! Однако Ниэллин прав: такую новость лучше объявить вслух, воочию представ перед сородичами…
Но пока мы не торопили встречу. Друзьям требовался отдых от долгих поисков и страха. Да и мы с Ниэллином, как ни бодрились, еще не оправились толком от путешествия за грань: ноги не держали ни меня, ни его. Приходилось ждать, пока силы наши хоть немного восстановятся.
Надо ли говорить, что теперь уединение совсем не тяготило нас? Мы больше не смущались близости, не боялись задеть друг друга непрошеной лаской. Не боялись разделить с любимым свое тепло. Мы снова улеглись на медвежью шкуру, под одеяла и ворох снятых одежд. Ниэллин привлек меня к себе, я положила голову ему на плечо. Сердце его билось в лад с моим — часто и сильно, дыхание согревало лицо… Жар желания разгорался в нас, одолевая телесную слабость.
Мы не хотели — да и могли ли? — противиться ему. Во мраке тесного убежища, затерянные среди бесконечных, бесстрастных, безжалостных льдов, мы целовали и ласкали друг друга сначала робко, а потом все смелее, узнавая на языке плоти, как узнавали раньше на языке слов и мыслей. На языке плоти закрепили мы принадлежность не себе, но любимому. На языке плоти снова и снова повторяли: «Ты — моя жизнь». Иные слова были не нужны.
Мы открылись до конца, и наши души соединились в золотом сиянии, что становилось ярче с каждым нежным касанием, с каждым поцелуем. Свет был един для нас — как единой стала наша плоть. И единение это было столь же естественным и простым, столь же легким и сладостным, как смешение Света Дерев в Благом Краю.
Казалось, насытиться друг другом невозможно! Однако постепенно нами овладела усталость — не безнадежное изнурение, как после болезни или тяжелого пути, а ласковая, уютная истома. Мы уснули, и сон был покоен и сладок, как дома. А когда пробудились, почувствовали, что силы вернулись к нам — будто мы и впрямь почерпнули их в чудесном сиянии любви.
Навалившись вдвоем, мы оттолкнули от входа засыпанную снегом волокушу. Выползли наружу, поднялись на ноги… И сердце у меня захолонуло от раскинувшейся перед нами красоты.
Льды были обыкновенными, такими, как всегда бывают после метели: глубокий снег стелился мягкими волнами, кое-где из-под него виднелись острые углы и пики ледовых гряд. Но никогда еще не искрился снег так ярко, не была столь прозрачной глубокая синева неба, не блистали столь ясно мириады звезд! Серебристый свет разливался в воздухе, омывал нас, отражался в лице и глазах Ниэллина. Он глубоко, полной грудью вдохнул… и вдруг схватил меня, сильно закружил — и, смеясь, вместе со мной повалился в глубокий сугроб!
— Что ты делаешь! Глупый! — возмутилась я, отплевываясь от снега. — Пусти, вставай сейчас же! Опять заболеешь!
Ниэллин помотал головой:
— Рядом с тобой — никогда! Разве ты позволишь?
Я барахталась, пытаясь освободиться. Он, не выпуская меня из рук, губами собирал с моего лица снежинки. Как было сердиться, если меня разбирал смех! Пытаясь скрыть его, я чихнула — и тут уж Ниэллин вскочил, вытащил меня из сугроба, старательно отряхнул, заглянул в лицо:
— Не холодно?
— Рядом с тобой — никогда, — сказала я… и скорей поцеловала его, чтобы проверить, так ли хорошо, как раньше, согревают поцелуи?
Согревали даже лучше! И греться так было куда как приятно!
Все же мы вскоре оторвались друг от друга: не годилось нежиться вдвоем, зная, что товарищи извелись от беспокойства. Нам самим хотелось скорее встретиться с ними, чтобы поделиться радостью и вместе продолжить путь к берегу. Чем быстрее мы дойдем, тем вернее сохраним наше счастье. Ведь здесь оно продлится, лишь пока льды не потребуют себе новой жертвы.
Ждать друзей, прячась в засыпанной снегом норе, казалось неразумным: найти ее не просто, а в ненастье и вовсе невозможно. Чтобы заметить друг друга, мы должны быть снаружи. А тогда лучше уж двигаться, чем топтаться на месте. Мы решили идти к южному окончанию разводья — возвращаясь, друзья не минуют его. Конечно, потеряться легко и там, особенно если вновь повалит снег или поползет лед. Тем важнее шевелиться, пока погода ясная, а лед спокоен!
Мы принялись за сборы: вытаскивали пожитки из темной норы и увязывали на волокушу. Схватив за лямку, я вытянула наружу одну из сумок — и застыла. Это была сумка Лальмиона.
Щемящее сожаление пронзило меня, сожаление и стыд за наше с Ниэллином внезапное счастье, за недавнее веселье и смех. Как быстро мы забыли страшную жертву Лальмиона! Как быстро изменили скорби по нему!
Ниэллин, склонившийся было над волокушей, поднял голову:
— Тинвэ?..
Я показала ему находку. Подойдя, Ниэллин молча взял сумку, обнял. Мы немного постояли так, потом он сказал:
— Отец любил тебя как дочь. Он не желал бы тебе вечного горя и слез. И был бы рад за нас… Будет рад, когда узнает.
— Узнает? Откуда?! Он ведь…
— Да. Он умер. Но не исчез. Я понял, смерть не равна небытию! Пусть отец в Чертогах, я верю, он помнит о нас, как мы помним о нем. Когда-нибудь мы встретимся, так или иначе, и все расскажем друг другу.
— Встретимся, конечно, если сами угодим в Чертоги, — пробурчала я сквозь подступившие слезы. — Как иначе? Намо обещал, что души погибших будут томиться там вечно…
— Не вечно! — живо возразил Ниэллин. — Намо сказал «долго». Но долго — это не навсегда, долгий срок когда-нибудь да закончится. Вдруг отец… и другие… вернутся в жизнь?
Я с сомнением покачала головой. Представить это было сложно. Вряд ли Владыка Мандос тратил слова впустую, для того лишь, чтобы напугать нас!
— Да, звучит невероятно, — сказал Ниэллин смущенно. — Но… Мне теперь хочется верить в чудеса. После всего, после смерти отца… я ведь думал, что больше не узнаю радости, что и мне судьба сгинуть во льдах, что все мы обречены. А ты спасла меня. Выходит, я ошибся — или ты изменила мою судьбу. Я понял, мы никогда не знаем своей участи наперед, даже если уверены в ней. Значит, всегда можно надеяться на лучшее!