Изменить стиль страницы

– Елена Петровна Рямина. Тридцать шесть лет. Сколько раз мы с тобой за последний год встречаемся?

– Третий, – быстро ответила Ряма.

– Пятый, – поправил участковый. – Пятый раз. И что ты мне говорила в четвертый?

– Не помню…

– Я помню. В четвертый раз, так же как и в третий, равно как и во второй, и в первый, ты говорила мне, что именно этот твой раз – последний. Верно?

– Честное слово, – Ряма приложила руки к плоской груди и смотрела на участкового жалобно, как богомолица.

– Решено тебя на лечение отправить. При-ну-ди-тель-но.

– Это куда же? В дурку?! Да я… да мне…

Она захлебнулась слезами, а участковый помахал перед собой папкой.

– Разит от тебя, как из помойной ямы. Где вчера была, помнишь?

– У Кольки.

– А потом?

– На пятаке.

– Ну а сюда откуда попала?

Ряма обреченно молчала. После пятака память упорхнула птичкой куда-то в более приятные места, наверно. Ряма ни черта не помнила.

– Сюда ты попала, как сказано в протоколе, из-под куста…

– На пятаке?

– Нет, на бульваре.

– А-а-а, – протянула Ряма, меняя интонацию этого многозначительного звука с вопросительной на растерянную. – Ага.

– Давай так. Ты меня сто лет знаешь.

– Знаю, – подтвердила Ряма, вспоминая, как в детстве участковый, еще молодой в те годы, Петр Ильич, приходил частенько к ним в дом по вызову соседей, когда родители, выясняя отношения, начинали крушить остатки мебели.

– Ты пойми, – Петр Ильич перешел на доверительно-семейный тон. – Болезнь у тебя, понимаешь? Не можешь ты пить. А не пить – тоже не можешь.

– Это точно. Разве это болезнь?

– Говорят, болезнь, – участковый развел руки. – Так что, Ляля, пусть подлечат немного. Дней десять. Отдохнешь. Отъешься. А?

– Ладно. – Голос у Рямы дрожал.

Ляля… Когда-то она была первой красавицей везде – во дворе, в школе. Несмотря на родителей-алкоголиков, несмотря на перелицованные с чужого плеча и застиранные чуть ли не до дыр платьица, ни один мужчина в возрасте от десяти до восьмидесяти не мог пройти мимо нее не оглянувшись.

Петр Ильич был тогда молодым и бойким милиционером. С ее родителями был суров, но в основном только грозил, потому что каждый раз, когда он являлся, непонятно было, кого из этой семейки лучше упечь на пятнадцать суток – отца или мать. Оба были агрессивными, сыпали нецензурной бранью и в драках, неизвестно кем из них спровоцированных, участвовали с одинаковым рвением.

«Пожалели бы ребенка, – кричал на них Петька-милиционер, как они его звали промеж себя. – Девчонка растет – загляденье…» – «А ты на нашу дочку не заглядывайся!» – огрызалась мать. Петя краснел, но продолжал воспитательную беседу, как того требовали его обязанности: «Другие будут скоро заглядываться! А она ведь у вас в школу раз в неделю ходит…»

Лялька с дрожащими губами выглядывала из своего угла, в ужасе думая, что Петька сейчас начнет рассказывать родителям о том, что она еще и курит, и выпивает со старшеклассниками. Поймал он всю их кодлу недавно за гаражами. Но Петька почему-то промолчал, увидел, как подергивается у нее лицо, и пожалел. Родители у Ляльки, в общем, строгие были. За школу не ругали особенно, а вот застав с сигаретой однажды, мать ей чуть половину шевелюры не выдернула, да и отец потом еще ремнем окатил: «Чтобы девка – да курила! Совсем свихнулась, тварь?» Мать к папиросам не прикасалась. При отце. С подружкой как-то раз дымила. Но потом целый день чистила зубы и жевала лавровый лист, чтобы отбить запах. Лялька тогда болела, и считалось, что спала.

Как только ее фигурка стала наливаться соками женского естества и она перестала походить на мальчика, пришлось туго. Каждый пацан в школе норовил ущипнуть ее за грудь, которая уже не умещалась в старом материнском лифчике. Когда же тот треснул по швам, Лялька выбросила его в помойное ведро и стала обходиться без него. Соски рельефно выпирали через тонкую ткань застиранной школьной формы, которую она вот уже второй год донашивала за троюродной сестрой. Теперь старшеклассники тихо обмирали, завидев Ляльку издали, и норовили завести с ней любую беседу, не в силах оторвать взгляда от ее груди.

Однажды один из этих старшеклассников и затащил Ляльку в комнату технички, где, тяжело дыша и поминутно гремя нагроможденными там ведрами, всю общупал и обгладил, как утюгом, своими нагретыми юношеской страстью потными ладонями. Ляльке понравилось. Голова закружилась, в груди что-то потяжелело, в животе – наоборот, опустело. Однако о влюбленности не могло быть и речи. Слишком уж омерзительная рожа была у ее поклонника. Но, с детства умея извлекать выгоду из каждого житейского пустячка, Лялька решила и на этот раз что-нибудь выгадать из мальчишеского интереса.

Ее избранник был прыщавым очкариком, но из хорошей семьи, что особенно ей льстило. По понедельникам, средам и пятницам, когда у него дома никого не было, она тайно пробиралась к нему в подъезд, чтобы, не дай Бог, никто из соседей не догадался, куда и к кому она направляется. Первым делом Лялька шла на кухню и наедалась до отвала. После таких вкусностей, которыми кормил ее Борька, можно было позволить ему все, что угодно. Но Лялька позволяла не все, а только – до пояса. И, накормив свою голубушку в очередной раз, Борька укладывал ее на диван в одних только толстых колготках с заплатками, чтобы, потея и чуть ли не теряя сознание, беспрепятственно мять ее умопомрачительно стоящую сосками к потолку грудь и выпирающий живот, бурчащий на все лады после обильной трапезы.

Когда его руки в отчаянной попытке пытались проникнуть ниже, под колготки, Лялька тут же приходила в себя, вскакивала и ругалась матом. На самом деле она не столько возмущалась его действиями, сколько стеснялась голубых уродливых панталон, которые мать передала ей по наследству.

Иногда, наевшись, она не сразу раздевалась, а ходила еще по квартире, под сопутствующие стоны и уговоры Борьки, смотрела «как люди живут». Ей нравилось практически все. Все вызывало острую зависть: блестящий халат его матери, хрустальная пепельница отца, отдельнаяБорькина комната и кровать, покрытая мохнатым пледом. Чем дольше изучала Лялька этот шикарный дом, тем сильнее становилась зависть, появлялось нехорошее чувство, распространявшееся и на Борьку, и на всю его семейку. Каждая вещь словно кричала ей: «У тебя такого никогда не будет! Возвращайся в свою берлогу!»

Лялька очень быстро привыкла к процедуре своего пребывания у Борьки. Чувствовала себя как на приеме у врача. Ну пришла, ну разделась, ну ощупали. Что в этом такого. Гораздо интереснее ей было шарить потом в гардеробе его матери, примерять ее клипсы, мерить платья. Однажды Борька жарко шепнул ей в ухо, что у него вчера был день рождения, что предки дали денег на джинсы, что он отдаст их ей, если только она… Лялька вдруг представила целую кучу денег в собственном распоряжении, и сердце захолонуло от открывающихся перспектив. Она стала отчаянно торговаться, сводя на нет то, что он от нее требовал. Он в свою очередь уменьшал ставку. Через полчаса они охрипли и привели свои претензии к общему знаменателю. Лялька идет в ванную, раздевается там и показывается ему вся, со всех сторон, и дает немного потрогать все сразу. Две минуты. Она настояла, чтобы он поставил на стиральную машину будильник и следил за временем. За две минуты она получает двадцать пять рублей.

У дверей ванной комнаты они еще поспорили охрипшими от волнения голосами о том, когда он отдаст ей деньги: до или после. Решили так: она разденется и подаст знак – пустит воду. Он подсунет ей половину денег под дверь, а вторую половину отдаст, как только войдет. Лялька закрылась в ванной и принялась трясущимися руками стаскивать с себя одежду, все время посматривая на щель под дверью, откуда вот-вот должны были показаться деньги, которые она никогда не держала в руках. От волнения, причиной которого было, разумеется, неожиданное богатство и тысяча и одна мысль о том, как оно будет использовано, Ляльке даже стало дурно на минуточку. Она присела голым задом на краешек ванны и решила хлебнуть воды из-под крана. Как только она включила воду, под дверь проползла красная десятирублевка, два желтых измятых рубля, а потом проскочила мелочь: две двадцатикопеечные и гривенник. Лялька долго выковыривала деньги из-под двери. Неужели это не сон? Она посмотрела на себя в зеркало и поняла, что стыдиться ей нечего. Без голубых панталон она была краше любой картины из музея, пусть смотрит, дурак. Она тихо отодвинула задвижку и выпрямилась во весь рост, выставив грудь вперед…