— Да, — согласился Станислав Ольгердтович. — Все. Но, я уверен, когда мы найдем эту самую художницу… выяснится, что ее душа была больна и расщепилась просто потому, что ей нечего было делать. Просто поразительно, какому количеству людей нечего делать, хотя есть множество вещей, которые делать необходимо. Например, этот паренек. Он увидел что-то, то не мог понять, и, не зная ровным счетом ничего, рванулся с места в карьер. И что толку? Только душу разбередил.
— Мне он не показался таким уж разбереженным.
— В нем есть трещина, — неожиданно поддержал Станислава Ольгердтовича Матвей Головастов. — Он не тот, что показывает. У него есть маска. Это очень плохо, Лена, когда у такого молодого юноши есть уже такая хорошая маска.
Лена удивленно посмотрела на этого «доцента марксизма-ленинизма». Во-первых, он впервые назвал ее по имени, а во-вторых, он впервые заговорил нормально.
Дверь кафе распахнулась, оттуда на улицу выскочил встрепанный Миха. Всполошенно огляделся, разумеется, симарглов не увидел — совсем простой фокус сделать так, чтобы тебя не замечали, — и торопливо пошел куда-то по своим делам, вздернув на голову капюшон, чтобы защититься от мороси.
— Собственно говоря, очень мало людей, души которых по-настоящему цельные, — подвел итог Вик. — Они страдают от чего угодно: от одиночества, от безделья, от того, что жизнь проходит. И забывают то, что эта жизнь у них есть.
Станислав Ольгердтович пригладил усы.
— Думаю, наш друг Матвей был абсолютно прав… По моим скромным наблюдениям, мы имеем дело с расщепленной душой… Художница увлеклась, и теперь часть ее души — в манекене. Разумеется, ей самой ничего хорошего от этого не светит.
— «Ничего хорошего» — это как? — удивленно спросила Лена. — И вообще, разве душу можно… разделить?
— Если душа нездорова — то запросто, — махнул рукой Вик. — Считай, сама распадается, только повод дай.
— И что, это опасно?
— Для души — очень. Для окружающих — относительно. Конечно, оставшаяся половинка души может стать маньяком или чем-то в этом роде, но… в данном случае мы имеем дело с женщиной, так? Воробьев сказал, что там всего две художницы… Значит, скорее всего, самое неприятное, с чем мы столкнемся — самоубийство. Тогда невоссоединенная душа станет призраком — причем двумя — и будет причинять всем неприятности. Но, похоже, та, вторая часть, еще в теле…
— Определенно в теле, — фыркнул Головастов. — Как я сразу вам и сказал.
— Значит, надо найти это тело, — подвел итог Вик.
— Может быть, имеет смысл поискать в каком-нибудь справочнике эту мастерскую… — неуверенно предложила Лена.
— Все гораздо проще, — взмахнул рукой Головастов. — Будь вы компетентным городским магом, вы бы легко нашли ее сами. Вы бы ее почувствовали. Но я не вижу смысла искать мастерскую. К чему, когда можно непосредственно разыскать саму художницу? Точно так же, как я нашел эту половинку.
— Я не был бы столь категоричен… Насчет мастерской, — Вик угрюмо глядел в пол.
— Вы о чем, Морецкий?
— О том, Головастов, что, по-вашему, это так просто: нарисовал — и душа перешла? Я бы сказал, что для этого нужен исключительный талант. Конечно, все может быть, но один шанс на миллион. Я бы скорее предположил, что кое-какие проблемы с самой мастерской… Возможно, там есть что-то, что спровоцировало… Если нет там — то, вероятно, дома у художницы. Но где-то что-то быть должно.
— Ну и как нам найти мастерскую?
— Думаю, с этим проблем не будет, — Вик внимательно-внимательно смотрел на Головастова снизу вверх. — Хотя и сомневаюсь, что она есть в справочнике. Если ты сделаешь небольшое усилие, то почувствуешь это прямо сейчас.
Под его взглядом эмпат вдруг резко начал бледнеть, а потом пошатнулся… едва не упал… выпрямился.
Головастов мерзко выругался.
Короткое молчание.
— О чем вы говорите?! — воскликнула Лена в отчаянии, и тут…
В общем, она вдруг поняла, о чем они говорили. Это тоже было как своего рода сон наяву, только не сон, а что-то большее… или меньшее… В общем, она разом почувствовала город, всю его систему… Город — как создание людей, живущее по выверенным людьми законам экономики и морали. И город — совершенно отдельный организм, отравивший землю, воздух и воду, исказивший реальность вокруг себя. Она вспомнила слова, слышанные или вычитанные очень давно. О том, что правительство — коллективная иллюзия. Что, дескать, мешает людям собраться всем скопом и отказаться жить по тем законам, что они живут? Просто взять, и отказаться…
Город тоже был подобным образованием. Он строился на людях, он держался ими. Он был подвержен всем политическим, эстетическим и прочим колебаниям эпохи, слушал те же песни, что и вся страна, ел ту же еду. Но четыре месяца назад город стал вдруг утрачивать веру в свое существование. В то, что он живой. Его жителей это не коснулось… пока еще. Никого, кроме некоторых. Но самые чувствительные уже утратили покой. И в городе появились люди без веры, люди, которые не верили даже в самих себя. Они хотели захватить власть в городе. Ни для чего. Просто так. Потому что пустота, однажды поселившаяся в тебе, не успокоится, пока не распространится и наружу.
Лена видела это, как макет. Город был макетом. Люди ходили по этим улицам, люди ездили в транспорте, не замечая, что подобие жизни постепенно утекало из города. Зачем это надо было слугам? Чтобы напитать своих Хозяев?
Эмпат, подобный Головастову, мог чувствовать таким образом: город лишался чувств. Впадал в кому. Умирал. Город и так был страшен, и Лене не хотелось представлять, что будет, когда он умрет. В трупах городов могут заводиться очень жирные черви. Расщепленная душа — это был один из примеров, и, возможно, не самый страшный.
— Сорок лет работаю симарглом, — Головастов усмехнулся. — Сорок лет… и вот уж не думал, что мне придется расследовать случай, когда кто-то надумает убить город.
На самом деле, все города заслуживают убийства. Но без них человечеству давно уже не выжить.
Наша учительница в начальной школе была одна из тех, призванных воспитывать меня. Она выделяла меня из всех других ребят, довольно часто оставляла после урока, чтобы поговорить. Она обещала мне «широкое будущее». Никто еще никогда не разговаривал так с тем ребенком, которым я был. Меня иногда хвалили за послушание — о, я был очень послушным и правильным, читал много книг — но совсем не так, как это делала она. И все же я ненавидел ее, хотя мне трудно объяснить природу этой ненависти. Потом она сдала экзамены в институте и последовала за нами и в старшие классы — стала преподавать историю. Помню хорошо такой разговор… кажется, это уже класс шестой. Тогда она уже стала моим куратором из Ордена.
…Весна. Очень поздняя весна, такая, что листья на деревьях большие.
— Последнее время ты немного хуже стал заниматься, — говорит Алла Валентиновна. — В чем дело? Что-то происходит?
— Меня записали в музыкальную школу, — пожимает плечами Сергей. — Четыре раза в неделю. На уроки остается меньше времени.
— Почему? — спрашивает Алла Валентиновна с той обманчивой ласковостью, при которой ее глаза становятся особенно похожи на осколки.
— Ну… гаммы… родители купили пианино… — тогда еще Сергей слегка смущался, когда разговаривал со взрослыми.
— Тебе самому это нравится?
— Ну… ничего… Мама всегда хотела, чтобы я научился играть. И голос у меня хороший.
— Голос… Скажи, Сережа, ты хочешь быть музыкантом?
— Нет… не знаю.
— Человек должен хотеть в первую очередь быть личностью. Подумай над этим. А личностью выбирает все для себя главное и отсекает остальное. Надо знать пределы своих возможностей. Если ты не в состоянии учиться в школе на прежнем уровне и одновременно посещать музыкальную школу, скажи об этом родителям. Я уверена, они пойдут тебе навстречу. Или, смотри сам… Может быть, ты, напротив, сведешь уроки в школе к минимуму? Но учти, общеобразовательные предметы тебе все равно понадобятся, даже если ты решишь стать новым Моцартом.