— Я, скорее всего, сама уйду.
— Тебе только кажется, что «сама».
— Мне кажется, что у Ивана Ивановича «любовный роман» с Лилианой, а со мной он небрежничает, как муж с женой. Все это игра человеческих отношений.
Мать больше не возмущалась. Она сокрушенно молчала, отпустив дочь на кухню поставить чайник. Потом она пила чай, время от времени повторяя:
— «Игра человеческих отношений»!
— Налей мне еще, сказала она. — Спасибо. Скажу тебе, что ты все-таки не боец. Оттого и не будешь академиком.
— Ой, мама, как ску-учно! — протянула дочь. — Давай лучше я тебе расскажу про свою поездку…
После чаепития занялись каждая своим делом. Татьяна Федоровна разложила на обеденном столе рулоны электромиограмм и протоколы обследований. Ольга Николаевна села писать письмо профессору Уиндлю. На одном из вежливых оборотов она задержалась и отвлеклась. Чуть было не стала додумывать необычные свои мысли, принесенные с Чистого переулка, — «удочерить» и «родить».
Тут она встряхнула головой, подумала: «Нет, видно, не избежать разговора с Медведевым» — и продолжила письмо.
3
Ольгу Николаевну не смущало, если кто-нибудь из больных не любил ее. Такова особенность их травмы, несчастья. Все до поры до времени, до перелома в болезни. А потом какое-нибудь случайное словцо понравится, наконец, больному… Достаточно пустяка — вот хотя бы как с бедным Клещиковым, когда она принесла ему тетрадь, чтобы он записывал свои «изобретения».
Она столкнулась с Медведевым в понедельник утром. Он словно ждал ее, сидя на лестничной площадке на стуле, прислонив к стене костыли и склонив усталую голову — должно быть после тренировочной ходьбы. Она сразу отметила его темные и прямые, как у Любы, волосы — и тотчас же увидела вместо него девочку, сидящую в саду, и даже остановилась от мягкой теплой волны, ударившей в грудь. «Значит, — подумалось ей, — все-таки можно, влюбившись внезапно в ребенка, затем влюбиться в отца?» Она додумала свою мысль уже после кивка Медведева, под его узнающим, но недобрым взглядом.
Он, видно, заметил нечто необычное в ее лице — властно требующее, ждущее ответа, хотя бы малейшего, и, может быть потому, проговорил:
— Знаете, своими ногами ходить — это… — Он подыскивал слово.
— …неплохо придумано природой?
— Да. Только когда много походишь — слова забываешь. Как будто туман в мозгу.
— Ничего страшного. Это временное явление. Скоро у вас мысли будут ясные… и радостные.
— Что? Какие, вы сказали? — Медведев бодливо наклонил голову. — Вот уж чего не терплю, — с подкашивающей прямотой отпарировал он, — так это казенного бодрячества.
— Вот как?! — Ольга Николаевна вдруг подхватила его тон. — Считаете себя настолько окрепшим, что вас не надо подбадривать? Вы теперь столь сильны, что с вами можно повести любой трудный разговор?
— Туман в голове — это еще не глупость, — Медведев глядел спокойно, не предчувствуя следующей фразы врача.
— Хорошо, у вас храбрый, антарктический, скажем, вид. Я не могла придумать, как поделикатней начать. Но вы сами просите бить в лоб… Вчера я видела вашу дочь, разговаривала с ней, как с вами. Она и ее мать думают, что вы в Одессе. Зачем вы прячетесь?..
Как трудно остановиться, когда делаешь промах! Не можешь остановиться и промахиваешься снова, а лицо человека ошеломленно бледнеет, человек берется за голову обеими руками, глаза у него закрыты, лицо вспыхивает, ты сама чувствуешь дурноту, которая подкатывает ему к горлу, ты торопишься со словами — ну, хоть бы одно оказалось спасительным… хоть бы оправдало тебя!
Нет. Медведев нащупывает костыли и поднимается, все еще не открывая глаз. Глаза бы его на вас, на весь мир не глядели — так вы это понимаете. Шагнув, он открывает глаза и, стукнув несколько раз костылем, скрывается в коридоре.
Вы ждете. Он тоже там стоит, ждет. Потом возвращается.
— Вы им все рассказали? — спрашивает он.
— Ничего не рассказала. Это была… случайная встреча. Успокойтесь.
— Тогда запомните, товарищ доктор. Они ни о чем не знают и не должны знать. Дочь меня никогда не видела. И я ее тоже. Тем более она не должна видеть теперь, когда я такой… им на шею… Вам все ясно?
Чувствовалось, что больной хотел продолжать спокойно, но голос ему изменил. Оп не выдержал и закричал:
— Зачем вам все это надо? У вас нет других дел, обязанностей? Вы напуганы, конечно, но я не Беспалов, и ЧП у вас со мной не будет. Так что вас никто не станет песочить. Не хлопочите. И слушайте, доктор, оставьте их в покое, добром прошу!..
…Через полчаса Ольга Николаевна зашла в палату и подсела к постели Медведева. Ей нужен был очередной промах, чтобы до конца прочувствовать себя неудачницей.
Олег Николаевич глядел в потолок, пока она говорила о том, что если общежитие на Бауманской превратится в настоящий стационар, ей придется, наверно, все силы отдать той работе. Но Олега Николаевича она могла бы взять к себе и там продолжить лечение.
— Извините, — сказал больной, — но я хотел бы остаться здесь.
«Вот теперь все, — с мстительным удовлетворением, подавившим остальные чувства, сказала себе Ольга Николаевна. — Вот результат моей самонадеянности, необдуманных поступков и слов… Он даже накрыл свое лицо простыней, этот буйный медвежонок. Спрятался…»
Она осторожно просунула руку под простыню и коснулась пальцами его щеки. Больной вздрогнул. Тогда она успокаивающе стала водить ладонью по его щекам, шее.
«Затаился… О чем он думает? И какая выдержка: терпит! Единственный больной, к которому я не нашла ключика… Поделом мне, что он останется у Лилианы Борисовны!»
И тут Ольгу Николаевну впервые пронзила неприязнь к Вяловой — короткое, словно укол опытной медсестры, чувство.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Снежана уехала в Кемери в специализированный санаторий с тем, чтобы после отдыха вернуться на родину. Медведева и Беспалова перевели в ее палату. Здесь было хорошо уже тем, что они никому не мешали. Досаждал немного постоянный шум каких-то работ рядом. В конце коридора опять грудились строители — приглушенные голоса, деловитая спешка, запах белил и известки. Как нередко бывает, за внешними переменами крылись внутренние, но для больных это был только «постоянный шум».
Медведева поглощали перемены в нем самом — ощущение роста вверх, выпрямления, как будто стал не человеком, а деревом. Не тянулись вверх и не росли только его деревянные ветви-костыли. Они помогали ему проделывать ежедневные спуски и восхождения по больничным лестницам. Он сросся с ними, гладил их в конце дня, как гладил и растирал свои ноги. «Мои несущие винты», — называл он их Беспалову.
Беспалов, не забыв еще полет костыля, скоро оценил «несущие винты» по-новому. Олег Николаевич придумал сажать товарища в кресло-каталку и возить по коридору.
— Обоим надо отвыкать от лежания, — говорил он ему с намеренной жесткостью. — А то жизнь задушит.
Он толкал каталку грудью, опираясь на костыли. И хотя врачи ему говорили «зря перенапрягаетесь», медсестры — «хватит ездить туда-сюда», а нянечки — «занимаете кресло, а оно другим понадобится», — Медведев, по-прежнему не терпящий ничьих увещеваний или приказов, гнул свое и готов был при случае стать преемником титула «чумарод».
Покатав товарища, походив по лестницам, он возвращался в палату и, вместо того чтобы лечь, еще помогал Беспалову делать упражнения. Тот быстро утомлялся, ленился, просил о «помиловании», но Олег Николаевич умел подчинить себе больного. Иногда он мрачно шутил, что в будущем, если его возьмут, останется сиделкой в больнице.
Стук его костылей с ожесточенной бодростью звучал по коридору и лестнице — и так же ожесточенно отзывался в кабинете главного врача. Тонкая кирпичная стена не спасала.
Главный врач терпел и даже сказал однажды Ольге Николаевне: