Мы приближались к Парижу. На Сен-Сирском спуске я был поражен шириной дорог и ухоженностью посадок. Вскоре мы доехали до Версаля: оранжерея с ее мраморными лестницами восхитила меня. Военные успехи в Америке вернули замкам Людовика XIV былую славу; воцарившаяся здесь королева * блистала молодостью и красотой; трон, столь близкий к падению, казался прочным, как никогда. И мне, безвестному путнику, суждено было уцелеть, чтобы увидеть леса Трианона такими же пустынными, как те, среди которых я вырос.
Наконец мы въехали в Париж. Все лица казались мне глумливыми: как перигорский дворянин, я полагал, что на меня смотрят, чтобы посмеяться надо мной*. Г‑жа Роза отправилась на улицу Май, в Европейскую гостиницу, и поспешила отделаться от глупого попутчика. Не успел я выйти из кареты, как она сказала привратнику: «Этому г‑ну нужна комната». «К вашим услугам», — сухо добавила она, обращаясь ко мне, и сделала реверанс. Больше я никогда не видел г‑жу Розу.
{Жизнь сестры Шатобриана, по мужу г‑жи де Фарси, в Париже; служба Шатобриана в Наваррском полку, расквартированном в Камбре; смерть отца Шатобриана; взяв отпуск в полку, Шатобриан вновь едет в Париж, где брат надеется помочь его придворной карьере; представленный в Версале королю Людовику XVI, Шатобриан участвует в королевской охоте; знакомство с философом Делилем де Салем}
12.
Литераторы. — Портреты
За два года, отделяющие время, когда я поселился в Париже, от открытия Генеральных штатов *, круг моих знакомств расширился. Я знал наизусть элегии шевалье де Парни и помню их поныне. Я написал ему, прося дозволения увидеть поэта, которого с наслаждением читаю; он прислал учтивый ответ: я отправился к нему на улицу Клери.
Передо мной предстал человек еще нестарый, прекрасно воспитанный, высокий, сухощавый, с лицом, изрытым оспой. Он отдал мне визит; я представил его сестрам. Он недолюбливал общество и вскоре был из него изгнан по соображениям политическим: в пору нашего знакомства он принадлежал к сторонникам старого порядка. Я никогда не встречал сочинителя, более похожего на свои творения: он был поэт и креол, всё, что ему требовалось, — это южное небо, источник, пальма и женщина. Он бежал шума, хотел пройти по жизни незаметно, всем жертвовал в угоду своей лени, и, если бы услады его не задевали порой струны его лиры, он так бы и жил в безвестности:
Именно это неумение отказаться от празднолюбия превратило шевалье де Парни из ярого аристократа в ничтожного революционера, нападающего на гонимую религию *, клеймящего гибнущих священников, покупающего свой покой любой ценой и заставляющего музу, которая воспевала Элеонору *, говорить языком тех мест, куда Камиль Демулен ходил торговать себе любовниц.
Автор «Истории итальянской литературы» *, который вслед за Шамфором втерся в ряды революционеров, доводился нам родственником, ибо все бретонцы друг другу родня. Женгене прославился в свете благодаря не лишенной изящества поэмке «Исповедь Зюльме», доставившей ему жалкое место в ведомстве г‑на де Неккера, после чего не замедлил состряпать поэму на вступление своего благодетеля в должность контролера финансов. Кто-то — не помню, кто именно, — оспаривал у Женгене предмет его гордости, «Исповедь Зюльме»; но эта пьеса в самом деле принадлежит его перу.
Реннский поэт хорошо разбирался в музыке и сочинял романсы. Примазавшись к какой-нибудь знаменитости, он на наших глазах превращался из смиренника в спесивца. Перед созывом Генеральных Штатов он по поручению Шамфора кропал газетные статейки и речи для клубов: он стал чванлив. Накануне первого праздника Федерации * он говорил: «Какое прекрасное торжество! Чтобы ярче его осветить, хорошо бы спалить с каждой стороны алтаря по аристократу». Не его первого осенила эта идея: задолго до него участник Лиги * Луи Дорлеан написал в своем «Пире графа Аретского», что «недурно бы в Иванову ночь вместо охапки хвороста подбросить в костер протестантских пасторов, а Генриха IV утопить в бочке, как котенка».
Женгене знал загодя об убийствах, замышляемых революционерами *. Г‑жа Женгене предупредила моих сестер и жену о том, что в Кармелитском монастыре вот-вот начнется резня: она приютила их в тупике Ферру, невдалеке от места, где вскоре пролилась кровь.
После Террора Женгене стал едва ли не первым человеком во Франции по части народного просвещения; тогда-то он и стал распевать в «Синем циферблате» «Дерево свободы» на мотив: «Я посадил его, взлелеял» *. Его сочли достаточно одуревшим от философии и отправили послом к одному из тех монархов, которых в эту пору Лишали короны*. В донесении из Турина он сообщал г‑ну де Талейрану, что «победил предрассудок», — настоял, чтобы его жену принимали при дворе • в платье до колен. Переходя от посредственности к напыщенности, от напыщенности к глупости и от глупости к смехотворности, он окончил свои дни почтенным литературным критиком и, что самое лучшее, автором независимых статей в «Декад»; природа возвратила его на место, с которого общество его так некстати отозвало. Знания его поверхностны, проза тяжела, стихи правильны и порой приятны.
У Женгене был друг — поэт Лебрен. Женгене покровительствовал Лебрену, как человек даровитый, знающий свет, покровительствует простодушному гению; Лебрен, в свою очередь, освещал лучами своей славы величие Женгене. Что могло быть потешнее, чем эти два приятеля, из нежного расположёна оказывающие друг другу услуги, какие могут оказать люди, одаренные талантами в различных сферах.
Лебрен был просто-напросто фальшивый г‑н де л’Эмпирей *; пыл его на поверку оказывался холодным, страсти — ледяными. Парнасом служила ему комната в мансарде на улице Монмартр, где всего и было что книги, сваленные как попало на полу, брезентовая походная кровать, занавешенная двумя грязными полотенцами, болтающимися на ржавом металлическом карнизе, да разбитый кувшин для воды подле продавленного соломенного кресла. Не то чтобы Лебрен нищенствовал, но он €ыл скуп и водился с женщинами дурного поведения.
На античном ужине у г‑на де Водрея * он изображал Пиндара. В его лирических стихах встречаются строфы энергические, как в оде кораблю «Мститель», и изящные, как в оде «Окрестностям Парижа». Элегии его идут от ума, редко от души; оригинальность его надуманная, а не природная; его создания — плоды кропотливого труда; он изо всех сил тщится извратить смысл слов и соединить их самым противоестественным образом. Истинное призвание Лебрена заключалось в сочинении стихов сатирических; его послание о «хорошей и дурной шутке» пользовалось заслуженной известностью. Иные из его эпиграмм можно поставить в один ряд с эпиграммами Жан-Батиста Руссо; мишенью, вдохновлявшей его более других, был Лагарп. Надо отдать Лебрену справедливость и в другом: он сохранил независимость суждений и оставил написанные кровью сердца стихи против гонителя наших свобод *.
Но самым желчным из литераторов, которых я узнал в ту пору в Париже, был, бесспорно, Шамфор; страдавший тем же недугом, что породил якобинцев, он не мог простить человечеству своего незаконного происхождения. Он обманывал доверие семейств, его принимавших; циничность своего языка он выдавал за непристойность придворных нравов. Он несомненно обладал остроумием и талантом, но остроумие и талант такого рода не остаются в памяти потомков. Когда он понял, что революция не помогла ему преуспеть, он обратил руку, которую поднимал на общество, против самого себя *. Гордыня раскрыла ему глаза, и он разглядел в красном колпаке не что иное, как новую корону, а в санкюлотах — новую знать со своими сановниками: Маратом и Робеспьером. Разгневанный тем, что от неравенства не свободна даже юдоль скорбей и слез, осужденный быть парией даже в обществе палачей, он хотел убить себя, дабы уйти из мира, которым правят преступники; попытка не удалась: смерть смеется над теми, кто призывает ее и путает с небытием.
[45]
Парни. Эротические стихотворения, II, 12 («Примирение»); пер. М. Гринберга.