Изменить стиль страницы

Я провожал гроб от дома, где г‑н Каррель провел последние часы жизни, до могилы; я шел рядом с отцом покойного и держал под руку г‑на Араго: г‑н Араго измерил небеса, которые я воспел.

У ворот маленького сельского кладбища процессия остановилась; друзья сказали несколько слов о погибшем. Отсутствие креста подсказало мне, что я должен похоронить выражение моей скорби на дне души.

Прошло шесть лет с тех пор, как в Июльские дни, проходя мимо разверстой могилы подле колоннады Лувра, я встретил там молодых людей, которые отнесли меня в Люксембургский дворец, где я намеревался поднять голос в защиту королевской власти, которую они только что низвергли; шесть лет спустя, в годовщину июльских празднеств, я разделил сожаления этих молодых республиканцев, как они разделили мою верность. Странная судьба! Арман Каррель испустил последний вздох в доме офицера королевской гвардии, не присягнувшего Филиппу; я, роялист и христианин, имел честь нести один край покрова, который опустился на благородный прах, но не спрячет его от грядущего.

Я знавал множество королей, принцев, министров, людей, которые мнили себя могущественными: я не снял шляпу перед их гробом и не посвятил их памяти ни строки. В средних слоях общества я встретил больше достойных изучения и описания людей, нежели в тех, где всякий имеет ливрейных слуг; шитый золотом камзол не стоит клочка фланели, который вместе с пулей застрял в животе Карреля.

Каррель, кто вспоминает о вас? посредственности и трусы, которых ваша смерть избавила от вашего превосходства и их страхов, да я, не разделявший ваших взглядов. Кто думает о вас? Кто вспоминает вас? Примите мои поздравления: вы разом завершили странствие, становящееся под конец столь тягостным и одиноким; вы сократили свой путь до расстояния пистолетного выстрела — но и этого вам показалось мало, и вы на бегу уменьшили его до длины шпаги.

Я завидую тем, кто ушел раньше меня: как солдаты Цезаря в Бриндизи *, я гляжу с вершины береговых скал в сторону Эпира, ожидая, не вернутся ли корабли, увезшие первые легионы, чтобы забрать и меня.

{Описание визита Шатобриана к возлюбленной Карреля}

Перечитав все сказанное сегодня, в 1839 году, добавлю, что когда в 1837 году я посетил могилу г‑на Карреля, я нашел ее в большом запустении, но увидел на ней черный деревянный крест, который поставила его сестра Натали. Я заплатил Водрану, могильщику, восемнадцать франков, которые ему задолжали за решетчатую ограду; я поручил ему заботиться о могиле, посеять кругом траву и ухаживать за цветами. Всякий раз, когда одно время года сменяет другое, я отправляюсь в Сен-Манде, дабы почтить память покойного друга и убедиться, что мои распоряжения неукоснительно выполняются.

{Портрет поэтессы г‑жи Татю}

7.

Г‑жа Санд

Когда Жорж Санд, иными словами, г‑жа Дюдеван, на страницах «Ревю де Дё Монд» посвятила несколько слов «Рене», я поблагодарил ее; она ничего мне не ответила. Некоторое время спустя она послала мне «Лелию» *, и я ей тоже ничего не ответил! Затем у нас состоялось краткое объяснение.

«Смею надеяться, сударь, что вы простите мне мое молчание: ведь я не ответила вам на лестное письмо, которым вы почтили меня после выхода статьи, посвященной «Оберману» *, в которой я попутно высказала мое мнение о «Рене». Я не знала, как благодарить вас за все ваши добрые слова о моих книгах.

Я послала вам «Лелию» и очень хочу, чтобы вы не оставили ее своими милостями. Самая прекрасная привилегия такой общепризнанной славы, как ваша, — привечать и ободрять писателей неопытных, которым не добиться долговечного успеха без вашего покровительства.

Примите уверения в моем величайшем восхищении и считайте меня, сударь, одним из самых верных ваших почитателей.

Жорж Санд».

В конце октября г‑жа Санд прислала мне свой новый роман «Жак» *; я принял дар.

«30 октября 1834 года

Спешу выразить вам, сударыня, мою искреннюю благодарность. Я буду читать «Жака» в лесу Фонтенбло или на берегу моря. Будь я моложе, я не выказал бы такой храбрости, но годы защитят меня от одиночества, нимало не уменьшив страстного восхищения, какое я питаю к вашему таланту и ни от кого не скрываю. Вы, сударыня, сообщили новое очарование тому городу грез, откуда я некогда отплыл в Грецию, увозя с собою целый мир иллюзий: возвратившись к началу пути, Рене недавно явился со своими сожалениями и воспоминаниями на Лидо , покинутом Чайльд-Гарольдом и готовом принять Лелию *.

Шатобриан».

Г‑жа Санд обладает талантом незаурядным; в описаниях ее столько же неподдельности, сколько в «Прогулках» Руссо и «Этюдах» Бернардена де Сен-Пьера. Ее вольный стиль не грешит ни одним из нынешних недостатков. «Лелия», которую тяжело читать и в которой нет тех упоительных сцен, какие украшают «Индиану» и «Валентину» *, тем не менее является в своем роде шедевром: роман, буйный по своей природе, бесстрастен, но смущает, точно страсть; в нем нет души, однако он гнетет сердце; трудно вообразить большую извращенность максим, большее оскорбление правильной жизни; но на эту бездну автор опускает покров своего таланта. В долине Гоморры роса падает ночью на Мертвое море.

Быть может, сочинения г‑жи Санд отчасти обязаны своим успехом тому, что принадлежат перу женщины; предположите, что их автор — мужчина, и они перестанут возбуждать любопытство.

Романы эти, поэзия материи, — порождение эпохи. Талант г‑жи Санд не подлежит сомнению, но самый род ее сочинений может сузить круг ее читателей. Жорж Санд никогда не будет принадлежать всем возрастам. Если из двух равно одаренных людей один проповедует порядок, а другой — беспорядок, большее число слушателей привлечет первый: род человеческий отказывается единодушно рукоплескать тому, что оскорбляет нравственность — опору бедняка и праведника; мы не берем с собою в жизненное странствие воспоминания о книгах, которые впервые вогнали нас в краску и которые мы не учили наизусть с колыбели; о книгах, которые мы читали лишь украдкой, которые не были нашими признанными и любимыми спутниками, которые не охраняли ни непорочность наших чувств, ни чистоту нашей невинности. Провидение заключило успехи, не зиждущиеся на добре, в узкие пределы, а добродетели даровало славу всемирную.

Я знаю, что рассуждаю здесь как человек, чье ограниченное зрение не объемлет широкие гуманитарные горизонты, как человек отсталый, приверженный к смехотворной морали — отмирающей морали далекого прошлого, годной разве что для умов непросвещенных, для общества, еще не вышедшего из детства. На наших глазах рождается новое Евангелие, стоящее гораздо выше общих мест этого условленного целомудрия, тормозящего прогресс рода человеческого и восстановление в правах бедного тела, столь жестоко оклеветанного душой *. Когда женщины станут общедоступны; когда для того, чтобы жениться, довольно будет открыть окно и позвать Господа на свадьбу свидетелем, священником и гостем, тогда всякая показная добродетель рухнет; повсюду начнут играться свадьбы, и люди, уподобившись голубкам, сделаются достойны природы. Итак, мои критические замечания касательно того рода, в каком сочиняет романы г‑жа Санд, будут иметь вес только при вульгарном, отжившем порядке вещей; поэтому я надеюсь, что она на меня не посетует: мое неизменное восхищение должно побудить ее простить мне нарекания, источник которых — мой неблагодарный возраст. В прежние времена музы тотчас вскружили бы мне голову: некогда эти дщери неба были моими прекрасными возлюбленными; нынче они всего лишь мои старые подруги: по вечерам они сидят со мной у камелька, но быстро покидают меня, ибо я рано ложусь спать, а они отправляются бодрствовать у очага г‑жи Санд.

Несомненно, г‑жа Санд сможет доказать свое умственное всемогущество, и все же она станет меньше нравиться, ибо утратит часть своей оригинальности; она будет думать, что умножает свою силу, углубляясь в мечтания, убийственные для всех нас, жалких обывателей, и будет не права, ибо она гораздо выше этой пустоты, этой невнятицы, этой горделивой чепухи. Важно не только уберечь редкостный, но слишком шаткий дар от возвышенных глупостей, важно предупредить сочинительницу, что самобытные писания, интимные картины (как это называется на профессиональном языке) — вещь конечная, что источник их — юность, которая с каждым мгновением медленно, но неотвратимо убывает, что, создав ряд произведений, автор начинает повторяться.