Изменить стиль страницы

{Обмен письмами между Шатобрианом и Полиньяком; Шатобриан просит аудиенции у короля, чтобы объяснить мотивы своей просьбы об отставке; Полиньяк приглашает его в министерский дворец}

Князь де Полиньяк принял меня в столь хорошо мне известном просторном кабинете. Он поспешно поднялся мне навстречу, пожал мне руку с сердечностью, которую я хотел бы считать искренней, затем положил руку мне на плечо, и мы принялись прогуливаться по кабинету. Он сказал, что не принимает моей отставки, что король также не принимает ее, что мне необходимо вернуться в Рим. Последнюю фразу он повторил несколько раз, надрывая мне сердце. «Отчего, — говорил он, — вы не хотите иметь дела со мной, как прежде с Да Ферронне и Порталисом? Разве я вам не друг? В Риме вы получите все, что пожелаете; во Франции ваше слово будет значить больше моего; мне необходимы ваши советы. Ваша отставка может привести к новому расколу. Неужели вы хотите повредить правительству? Вы сильно прогневите короля, если не перемените своего намерения. Умоляю вас, дорогой виконт, не делайте этой глупости».

Я отвечал, что не считаю свое намерение глупостью, что нахожусь в здравом рассудке, что правительство Полиньяка крайне непопулярно, что предъявляемые к нему претензии, возможно, несправедливы, но это не делает их менее реальными; вся Франция убеждена, сказал я, что новый кабинет ущемит общественные свободы, и мне, защитнику этих свобод, невозможно оставаться на стороне тех, кого считают их врагами. Речь эта далась мне нелегко, поскольку, строго говоря, мне покамест не в чем было упрекнуть новых министров; я мог осуждать лишь их предполагаемые действия, на что они были вправе ответить, что ни о чем подобном и не помышляют. Г‑н де

Полиньяк поклялся мне, что любит Хартию не меньше меня, но любил он ее на свой лад. К несчастью, опозоренной девушке мало толку от нежности того, кто лишил ее чести.

Битый час мы твердили каждый свое. В конце концов г‑н де Полиньяк сказал, что если я заберу назад свое прошение об отставке, король охотно примет меня и выслушает все мои претензии к новому кабинету, если же я буду упорствовать в своем решении, Его Величество не даст мне аудиенции, ибо разговор со мной будет ему неприятен.

Я отвечал: «В таком случае, князь, прошение мое остается у вас. Я никогда в жизни не отказывался от своих слов, и, если Королю не угодно принять своего верного подданного, не буду настаивать». С этими словами я откланялся. Я попросил князя назначить на мое место герцога де Лаваля, если место это все еще мило его сердцу, и лестно отрекомендовал ему членов моей дипломатической миссии. Затем по бульвару Инвалидов я пешком направился в свою Богадельню * — ведь я как раз и был бедным калекой. Прощаясь с г‑ном де Полиньяком, я заметил, что к нему вновь возвратилась невозмутимая беззаботность, обращавшая его в бессловесного соглашателя, созданного для того, чтобы погубить империю.

{Прощальное письмо Шатобриана папе римскому}

Несколько дней я продолжал умерщвлять себя в моей Утике; я написал письма, долженствующие разрушить здание, которое я воздвигал с такою любовью. Когда умирает человек, сильнее всего трогают душу всякие мелочи, домашние, семейные подробности; сходным образом, когда умирает мечта, больнее всего ранят всякие пустяки, губящие ее. Я обольщал себя надеждой провести остаток дней среди римских руин. Подобно Данте, я решил не возвращаться в родные края. Эти завещательные распоряжения, так много значившие для меня, скорее всего не тронут читателей моих «Записок». Старая птица падает с ветки, где свила гнездо; она прощается с жизнью и встречает смерть. Влекомая течением, она просто-напросто меняет одну реку на другую.

4.

Льстецы-газетчики

Когда ласточкам приходит время улетать, одна снимается с места первой, чтобы возвестить о скором появлении остальных: я был первой ласточкой, предвосхитившей исход законной монархии. Радовался ли я похвалам, которыми осыпали меня газетчики? ни в малейшей степени. Иные из моих друзей, рассчитывая утешить меня, уверяли, что я вот-вот стану первым министром, что мой смелый и решительный ход принесет богатые плоды; они приписывали мне честолюбивые планы, от которых я был далек, как никогда. Не понимаю, как может человек, знающий меня хотя бы неделю, не заметить, что я начисто лишен такой — впрочем, вполне законной — страсти, как честолюбие, побуждающее людей сражаться на политическом поприще до последнего. Я всегда мечтал уйти на покой: должность посла в Риме была мне мила тем, что не сулила никакого продвижения и давала приют в тупике.

Наконец, в глубине души я опасался, что зашел слишком далеко в сочувствии оппозиции: теперь я поневоле должен был возглавить и сплотить ее; меня это пугало, и страх лишь усиливал сожаления об утраченном мною покойном убежище.

Как бы там ни было, деревянному идолу, сошедшему с алтаря, щедро курили фимиам. Г‑н де Ламартин, новое и яркое украшение французской поэзии, обратился ко мне в связи с предстоящими выборами его в Академию; в конце его письма стояло:

«Г‑н де Ла Ну, недавно побывавший в наших краях и посетивший меня, рассказал мне о ваших неустанных и бескорыстных трудах на благо Франции. Каждая из ваших добровольных отставок, свидетельствующих о незаурядном мужестве, приумножит почтение к вашему имени и славу вашего отечества».

За этим великодушным посланием автора «Поэтических размышлений» * последовало письмо г‑на де Лакретеля:

«Что за время они нашли, чтобы оскорблять вас, человека самоотверженного, столько же щедрого на благородные деяния, сколько и на благородные сочинения! Я всегда считал вашу отставку и образование нового министерства вещами взаимосвязанными. Мы уже привыкли ожидать от вас жертвенных подвигов, как прежде привыкли ждать от Бонапарта побед; однако у него было гораздо больше соратников, нежели у вас — подражателей».

Лишь два весьма образованных человека и даровитых сочинителя, близкие к барону де Дамасу, г‑н Абель Ремюза и г‑н Сен-Мартен, имели в ту пору слабость выступить против меня. Я прекрасно понимаю, что люди, презирающие чины, вызывают раздражение: разве можно терпеть подобную наглость?

Сам г‑н Гизо снизошел до посещения моего жилища *; он счел возможным преодолеть то громадное расстояние, какое пролегает между нами от рождения; первые же слова его обличали величайшее почтение к самому себе: «Ну вот, сударь, теперь совсем другое дело!» Шел 1829 год, и я был нужен г‑ну Гизо ввиду предстоящих выборов; я послал письмо избирателям в Лизье; г‑н Гизо набрал необходимое число голосов; г‑н де Брой поблагодарил меня в следующих выражениях:

«Позвольте мне, сударь, выразить вам признательность за письмо, которое вы имели любезность мне прислать. Я использовал его по назначению и убежден, что оно, как и все, исходящее от вас, принесет плоды, и плоды благотворные. Я бесконечно обязан вам, ибо ни в одном предприятии я не принимаю такого участия и ни одному делу так горячо не желаю успеха».

В июльские дни г‑н Гизо был уже депутатом, таким образом, я в какой-то мере причастен к его политическому возвышению: иной раз небесам случается внять мольбам малых сих.

{Состав министерства Полиньяка; экспедиция французского флота к берегам Алжира}

7.

Открытие сессии 1830 года. — Адрес. — Роспуск палаты

Сессия 1830 года открылась 2 марта. В тронной речи король сказал: «Если вследствие преступных происков перед моим правительством воздвигнутся препятствия, которые я не могу и не хочу предвидеть, я найду силы преодолеть их». Карл X произнес эту фразу тоном человека, который, держась обычно робко и мягко, внезапно впадает в ярость и распаляется еще сильнее от звуков собственного голоса: чем больше силы было в словах, тем больше слабости — в стоявших за ними решениях.

Ответный адрес был сочинен г‑ном Этьенном и г‑ном Гизо. В нем говорилось: «Государь, Хартия освящает вторжение в чужую страну, если оно не противоречит интересам общества. Естественный ход общественной жизни будет нарушен, если намерения вашего правительства не получат полной поддержки среди народа. Государь, как честные и преданные вам люди, мы не можем не сказать вам, что эта поддержка отсутствует».