Изменить стиль страницы

Есть люди, которые не верят в судьбу; им приятней думать, что они сами творят свою жизнь и могут распоряжаться ею по своему усмотрению. О, как бы я хотел верить в независимость, свободу своего существования!.. Но у меня никогда не было такой уверенности. Я всегда ощущал над собой тяжкое иго неволи, внушавшее мне страх к каждому моему новому дню. Когда я полюбил Тоню, — я и тут не мог отрешиться от сознания своей беспомощности; нет, нет, это не я любил ее, это была не моя любовь: кому-то нужно было, чтобы мы соединились, чтобы произошло несчастье, чтобы я стал убийцей…

С первых же дней нашей супружеской жизни нам стало ясно, что мы сделали страшную ошибку. Вначале мы как будто любили друг друга, нас мучительно тянуло одного к другому, но наши ласки, наши объятия были отравлены какой-то горечью смутного сознания, что это не то, что нам нужно было, что мы только исполняем чью-то волю, управляющую нашими чувствами и желаниями. И после горячих ласк, после исступленных объятий мы расходились почти врагами, испытывая жгучую, непобедимую ненависть к самой нашей любви, к самому нашему союзу…

Тоня худела с каждым днем, точно таяла, ее глаза увеличивались, пугая меня застывшим в них непонятным страхом. Часто, в минуты разлада, она, плача, говорила:

— Зачем ты сделал меня своей женой?..

И я, раздражаясь, отвечал ей тем же вопросом:

— Зачем ты согласилась стать моей женой?..

Зачем?.. Разве мы знаем, что мы делаем? Разве мы понимаем что-нибудь в сцеплении обстоятельств, вынуждающих нас на тот или иной поступок во имя чьих-то, неведомых нам целей?..

Разлад возрастал с каждым днем, мы начинали тяготиться присутствием друг друга. Тоня стала почти каждый день уходить из дома, возвращалась поздно ночью. Лежа в постели, притворяясь спящим, я прислушивался к тому, как она, вернувшись откуда-то, раздевалась, прислушивался к шелесту ее платья, к ее тяжелому и глухому молчанию — и меня всего наливал холодный, леденящий страх. Что- то надвигалось на нас — грозно, неуклонно, неумолимо, — страшное разрешение этого «зачем», разгадка нашего соединения. Мы уже не ласкали друг друга, мы уже не спрашивали «зачем?» и не упрекали один другого. Мы только ждали, затаив дыхание, сжимаясь от страха, подозрительно следя друг за другом, каждое утро вставая с постели с немым вопросом в лице: сегодня?..

Было совершенно ясно: что-то должно было случиться, — но что, что?.. Напряженность ожидания грозила потерей рассудка; хотелось биться головой о стену, размозжить себе пулей лоб, чтобы прекратить эту пытку нестерпимого ожидания. Раз ночью, мучаясь бессонницей, я вспомнил о маленьком револьвере Тони, который она хранила в ящике туалетного стола. Бесшумно, чтобы не разбудить ее, я поднялся с постели, осторожно выдвинул ящик, и разыскав эту блестящую игрушку, унес ее в кабинет. Я хотел покончить с собой, со своей мукой; может быть, именно на это меня и толкала судьба. Тем лучше…

Но увы — в револьвере не было ни одного заряда; я вынул барабан и посмотрел через все шесть его ячеек на свет: они были совершенно пусты. Не доверяя своим глазам, я вложил его обратно и шесть раз щелкнул курком: выстрела не последовало. С досадой глубокого разочарования я бросил оружие на стол…

Тоня, по-видимому, тоже искала смерти. Я застал ее на другой день у себя в кабинете с этой же игрушкой в руках. Она, вероятно, также смотрела на свет в отверстие барабана; когда я вошел — она торопливо вставила его на место, бросила револьвер на стол и вышла, не сказав ни слова. Лицо ее было бледно, она в дверях испуганно оглянулась на меня…

Я в отчаянии схватился руками за голову. Нужно найти выход, нужно попробовать предотвратить то, что должно было случиться! И прежде всего — выяснить — что, собственно, происходит между мной и Тоней?.. Я долго ходил по кабинету из угла в угол; мне казалось, что я схожу с ума…

Тоня, полураздетая, была занята прической — когда я вошел к ней. Я сказал возможно спокойней:

— Мы должны объясниться. Скажи мне, что ты имеешь против меня? Что ты хочешь от меня?..

Ее лицо стало холодным, непроницаемым, глаза точно затянулись пленкой. Она пожала плечом и сухо сказала:

— Ничего. Я не понимаю, о чем ты говоришь?..

У меня похолодели руки и ноги; страх сжал мое сердце. Я продолжал, едва владея собой:

— Тоня, пойми же, что мы готовим друг другу гибель! Нужно что-нибудь предпринять, что-то сделать!.. Скажи же — что?..

Она сидела у зеркала, подняв к голове руки, пальцы которых, как лапки паука, скользили по волосам, нащупывая и укладывая в прическу отдельные пряди. Она ничего не ответила, но я увидел в зеркале ее лицо — бесстрастное, слепое, лишенное всякого выражения — и это было наиболее ясным, какого только я мог ожидать, ответом. Это было не ее лицо, нет. В нем не было ничего женского, ничего человеческого в этой каменной маске слепого орудия предопределения…

Что я мог еще сказать? Перед таким лицом бессмысленны человеческие слова, стоны, слезы… Меня точно придавило к земле; я вышел из ее комнаты, уже готовый покорно принять самое страшное…

Не помню, как я очутился на улице. Стоял конец октября, сверху сеял сухой, мелкий снег, ветер поднимал его с земли и нес белой крутящей дымкой вдоль улицы. Я вышел без шляпы и пальто, но не чувствовал холода; только руки и лицо неприятно кололи льдистые снежинки…

Недалеко от подъезда я увидел Ажинова. Красивый, здоровый, богатый, он всегда возбуждал во мне зависть своим уменьем жить легко, весело, беззаботно, пользоваться благами жизни и ограждать себя от неприятностей и страданий. Каждый раз, когда я встречался с ним, во мне поднималось вместе с завистью неприязненное чувство к этому баловню судьбы. И теперь, увидев его, я точно сразу проснулся от сжавшей мое сердце неприязни. Он стоял, прислонившись к стене дома и, видимо, кого-то ждал. И мне в голову точно ударило: «Он ждет Тоню!»

Не знаю почему, но от этой мысли я вдруг весь ослабел, у меня подкосились ноги — и я тоже должен был прислониться к стене. Была ли это внезапно впервые вспыхнувшая во мне ревность или то был только страх, что несчастье приблизилось и вот-вот разразится над нами?..

Возможно, что это был только страх. И возможно, что из желания отдалить страшную минуту, я старался быть с Ажиновым крайне любезным, несмотря на всю мою ненависть к нему. Я как будто хотел кого-то обмануть, отвести от себя и Тони внимание кого-то, знавшего, что у нас не все благополучно и подстерегавшего удобную минуту, чтобы нанести нам решительный удар. Я вынул из кармана портсигар и предложил Ажинову папиросу. Он закурил, — и я сказал, весело потирая руки и хихикая:

— Вы ждете мою жену? Она сейчас выйдет…

Ажинов молчал. Его лицо вдруг стало таким же, какое я несколько минут тому назад видел у Тони — бесстрастным, слепым, лишенным всякого выражения. Меня охватил ужас. Стараясь согнать с него эту каменную маску, я схватил его за рукав пальто и потащил, торопливо говоря:

— Тоня еще не скоро выйдет… Пойдемте… У нас подождете!..

Он пожал плечами и пошел…

Я ввел его в мой кабинет, усадил у письменного стола в кресло и крикнул через дверь жене:

— Тоня, я привел господина Ажинова!

Я весь дрожал от мысли, что, может быть, все обойдется благополучно; но страх, жуткий, ледяной страх скользил по моему телу змеистыми струйками дрожи, мои руки дрожали, губы прыгали, и я едва удерживался, чтобы не заскрежетать зубами, не заломить пальцев. Как мне хотелось броситься на Ажинова, впиться в его горло ногтями, душить его, рвать горло этого счастливого человека, которому так покровительствовала судьба… И вместо этого я прикидывался любезным, осчастливленным его посещением, хихикал, юлил около него, ни на минуту не забывая, что мне и Тоне грозит какой-то ужас, призывая в себе все силы на борьбу с невидимым, тайным врагом…

Ажинов не обращал на меня никакого внимания и все поглядывал на дверь, ожидал Тоню. Около него лежал револьверик. Он взял блестящую игрушку и осторожно, с опаской поворачивал его в руках. Я предупредительно заметил: