Изменить стиль страницы
Рим как будто варвар-гладиатор
Цепь накинул на меня стальную,
И уже готов был и прикончить,
Я уже готова умереть.
Только публика того не захотела
(Та, которая всегда нас видит)
Многие из плебса и сената
Вскинули тотчас большие пальцы,
Гибели моей не захотели.
Ну и я пошла себе качаясь,
Превращаясь в самолетную снежинку,
На родной свой город опускаясь,
В северное страшное сиянье.

Та, “изначальная”, “Кинфия” была написана в России — о Риме, и была в чем-то “побегом в Рим” из северной державы, где, казалось, “суждено и жить, и умереть”. В этом стихотворении прочерчивается обратное движение: из Рима — в Россию, к “северному страшному сиянью”. Раскачивающийся маятник: между воображением и реальностью, между “поэзией и правдой”.

Книга “Рим лежит где-то в России” построена как сложный резонатор, в котором звук длится и… расслаивается, обнажая присутствие внутри авторской речи чужих голосов. В “Элегии Томасу Венцлове” Бродский писал:

Только звук отделяться способен от тел,
вроде призрака, Томас.
Сиротство
звука, Томас, есть речь!
Оттолкнув абажур,
глядя прямо перед собою,
видишь воздух:
анфас
сонмы тех,
кто губою
наследил в нем
до нас.

“Рим…” Шварц и Мартыновой — преднамеренная демонстрация этих особенностей “акустики поэтической речи”. Когда Ольга Мартынова говорит о том, что

…страшный мрамор римских колоннад
Торчит из-под земли, как будто кто
Зарыл корову кверху выменем…

ее слова — еще и эхо строк Бродского из “Римских элегий”:

И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
накормившей Рема и Ромула и уснувшей.

Когда Шварц пишет:

Площадь, там где Пантеона
Лиловеет круглый бок,
Как гиганта мощный череп,
Как мигреневый висок…

— она ведет свой диалог с теми же “Римскими элегиями”, где есть стихи:

И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах
облака проплывают как память о бывшем стаде.

Голоса поэтов накладываются один на другой, порождая множащиеся, переливающиеся смыслы, как у Мартыновой:

Все города выставляют из сорного дыма углы площадей,
Балкончики, эркеры, львы с открытыми ртами, львы с закрытыми ртами,
Их ложноклассический прах, усыпающий голову —
Вот я увидела римскую ляпис-лазурь, проскользнув по немецкому олову.
В декабре город‚ зажигают притворные свечи.
Каждому городу, что бьется в сетях своих,
Я говорю наспех чужими словами: ихь либе дихь —
Дикий язык долгоногой Марлены, жесткая кость
Берлинской трескучей, тягучей, давно поистраченной речи.
К этой речи уже не найти говорящих людей.
Она, как рыбка в тазу, побилась губой об эмаль и уснула…

В этих строках — целый веер отсылок, и через них-то и складывается сложный, не сразу считываемый смысл этого стихотворения, с глубоко запрятанной в нем… грустью по России, по оставшемуся в ней прошлому.

Отсылка, подобная басовому или скрипичному ключу в начале нотного стана, задающая весь смысловой строй — финальная строфа “Декабря во Флоренции” Бродского, с ее тоской по Петербургу, оставленному навсегда:

Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.

По сути, стихотворение Мартыновой — тончайше организованный парафраз этой строфы, парафраз, в котором назван и декабрь, и проскальзывает глагол “биться”, и звучит сожаление о речи — которую уже не услышать… И упоминание про “дикий язык долгоногой Марлены”, с его “ихь либе дихь”, казалось бы, органично-спонтанная реакция человека, уже много лет живущего, как Мартынова, в Германии, на самом деле отсылает к еще одному римскому тексту Бродского — его поэме “Einem alten Architekten in Rom”:

И ты простишь нескладность слов моих.
Сейчас от них один скворец в ущербе.
Но он нагонит: чик, Ich liebe dich
И, может быть, опередит: Ich sterbe

Все это еще осложнено аллюзией на мандельштамовское:

Не три свечи горели, а три встречи —
Одну из них сам Бог благословил,
Четвертой не бывать, а Рим далече,
И никогда он Рима не любил.
(“На розвальнях, уложенных соломой…”)

Еще один пример таких “кросс-отсылок” — шварцовская “Надежда”. Здесь строки

о жди — еще глухая ночь
И спи пока в своем соборе…

явственно вторят блоковскому:

Чтоб спящий в гробе Теодорих
О буре жизни не мечтал…

Но тут же, рядом стих:

Ведь мы не верим в Воскресенье —

отсылает к Мандельштаму:

Не веря воскресенья чуду…

Вообще Мандельштам — один из главных “адресатов” этой книги. В ответ на мандельштамовское:

Не город Рим живет среди веков,
А место человека во вселенной!

— Шварц обронит:

В центре Рима, в центре мира…

А Мартынова:

Рим — воронка… все летит в эту бездну.

Из словаря этой книги — форум, фонтан, Медуза, Цезарь, гладиатор, вечность, позвоночник, пиния, лавр и т. д. — встает не только образ поэзии Мандельштама, но образ ее через призму поэзии Бродского.

Собственно, “Рим лежит где-то в России” — книга не о Риме, увиденном двумя поэтами из России (хотя, может, о Мартыновой правильнее уже говорить — русский поэт, живущий в Германии), а о русской поэзии, как она видится из Рима. “Воспоминание о фреске Фра Беато Анжелико “Крещение” при виде головы Иоанна Крестителя в Риме” Шварц, в стихах: