И жизнь выстраивали как проект с хищностью геометра.
Я же как “девушка из таверны” наобум, наугад. Полагаясь на чувства, как не велел Спиноза. И интуицию все ж. В бельлетризме Вы дошли до точки. Помню, как красиво Вы показывали жест японца, когда кисточкой он ставит последнюю точку. Я не бельлетрист, наверное, по крови. А др.! То есть такой же безумный рисовальщик, но только! С-с-с (звук, приглашающий к молчанию).
Кстати, в том темно-синем (кобальт!) черновике я пишу (о том), в чем пишу: желто-коричневый халат, подарок адмиральши, с ее дочери, юленькина футболка (моя пансионерка). Чтобы заработать толику брюалей для достройки летней резиденции, завел пансион для бл. бедных девушек из Южной Сибири. В моей ванной, как в день Флота, разноцветные флаги: нижнее женское белье. Красные, черные лифчики, трусики. Не мои цвета и флаги. Я люблю носки и плавки с юнг. И вот сейчас, заканчивая воспоминание, надел оставленную юнгой курточку с капюшоном. Nike. Красные трусы с белыми завязками с китайчонка. Подарок Марты. Так пишу.
учитель всего остального
Кстати, однажды мы с Вами случайно возвращались вместе в метро — мне было неловко. Заметив в руках моих книгу, спросили, что читаю. Мандельштам, нетолстый том “Библиотеки поэта” (из валютного магазина “Березка”, подарок платонического итальянца Альдо Риккарди в 80-м году). “Слышал, что есть трехтомник американский. Его бы прочесть”. На что Вы ответили: здесь все основное есть.
Два стиха все-таки моих любимых (про военные астры и точку безумия) отсутствуют. На тему “всего остального” и “главного”. Сейчас подбираю слова, чтобы сказать о “главном”. А пока получается все остальное. Однажды, признаюсь, учитель, когда я тайно глумился и ерничал по привычке, сочинил о Вас два стиха. Один из них выше приведен. Другой вот, сочинен по-французски:
Enchanteur pourrissant
Комментария в духе Паунда не будет:.
Кстати о “точке безумия” и моей совести: вдруг сомнение одолело. Леблядинская обидится на меня, а не на Вас, придумавшего ей, в сущности, веселый псевдоним. Но он был придуман для “внутреннего” употребления. В этом и есть, что ли, соль “веселья” нашего ремесла: за счет кого-то. От слабости головы, что ли, эта тягость к моралистам (Монтеню, например, Лярошфуко). У С. проект “укреплять голову”. Может быть, в Вене воздух другой? и тяжкий крест юродства, который он несет, скрывая свой редкий ум, не так чудовищно тяжел. Нам же скрывать наш веселый огонь внутри, наше священное пламя, а холод и мрак “ума” выставлять напоказ. В этом мне видится сегодня мой крест: в педагогической герменевтике.
Вы спросили, пишу ли. Я сблефовал, мол, сочиняю диссертацию. О чем? (Ваше удивление. О, неподражаемый мастер жестов и поз. Любой артист позавидует Вашей игре. Недаром Б. — актер и Ваш сосед по палате в Б. был пленен Вами.) О Сартре. “Ты что, учился?” Мне удалось Вас удивить, мэтр. Вы допустили “прокол” в Вашей блестящей игре, забыв, что я учился понемногу. И как-нибудь. Перевести “Св. Жене, комедианта и мученика” невозможный том и ad marginem кое-какие записи присочинить. Как дедушка Ленин в темно-“Синей тетради”. Потом узналось (Дмитрий Борисович сообщил), что покойный Леша М. перевел. Не терпится посмотреть на подвиг.
Событием прошлого года стал Параджанов выставкой в Этнографическом музее. Показывали фильм, там он плачет, говоря о Тарковском. Потом о Фаусте говорит озадачившие меня слова: мол, хотел бы с немцами Фауста поставить. Он для них (немцев) все (!?). Ой, Виктор Александрович, не дает мне покоя эта фраза. В Одессе, помнится, листал на немецком, потом сдал в “букинист” два томика с готическим шрифтом. Купил себе позже в малиновой обложке, но не лежит душа к малиновому изд. Какое-то душное издание. Как истинный любитель книги, Вы поймете.
Теперь слушайте про муки совести. Все Ольга Леблядинская не дает покоя: ведь я ей обязан.
Перевезли в тот вечер Ваши фетиши, среди них неоконченный ею Ваш портрет. “Он хороший” (портрет). Не бойтесь, сказала Ольга. Со мной случился дикий приступ боли на следующее утро. Я решил к ней съездить еще раз, один, без Марты.
Настоящая пифия! Она устроила спирит. сеанс с Дуняшей, своей подругой. И через духов тьмы возвестила мне нечто очень важное, что вполне было согласно с моими чувствами души.
Это и есть тема “черного и золотого” (“что ли” добавлю для театра теней и сомнений, иначе обидитесь за менторский тон. Я ведь обещал оставаться учеником.).
Красивый Гераш рассеялся как обманный мираж (маленькая месть ему, чтобы не зазнавался), и мы остались вдвоем в пустыне. Как два б. В пространстве-звездах два певца: Вы без своих Бродского и Айги и я без (имена).
Ира написала недавно, что для Б. было бы лучше, чтобы рукопись сгорела. Странно, я давно перестал думать о Б. Мне интересно сейчас сопоставлять переводы. Я ведь устроен к “сиротам” на Мойку. Кстати, устроил меня П. Н., мой же лирический персонаж (он запретил упоминать его имя впредь из-за близости к одной персоне etc.). Видите, дорогой мэтр, у всех мания: запрещают упоминать имена. А Блок запрещает числить. Я же только и занимаюсь тем, что числю: от этого мои просчеты. Я же не Вы — хищный геометр. А: etc. И кстати, подтверждается Ваша версия о том, что Америкой правит (цвет мафии запрещает произносить Богородица цветов). С другой стороны, мы же не Америка! (сказка про белого бычка).
И о золотом все-таки несколько слов, а то все о черном (чтобы он стал темно-синим и так далее, алхимически, вплоть до: etc.
Обратил внимание вдруг на “золото” в именах критиков: Золотоносов, Гольдштейн).
Души доверчивой (еще одно) признание.
Я всегда любил плохое: в детстве побеждаемых героев, ведь в сказках добро всегда торжествует. Наши песни (помните в “Смерти в Венеции” под конец невыносимо красивый романс. Обухова, что ли, поет, никогда не слышал раньше его.). А “Романс сомнения” Массне, в прихожей чеховского дома! Когда вы выходите уже из мемориального. Любил читать романы Ремарка (на немецком). Любил Н. Матвееву, Вертинского, фильмы: “Асса” (подружился с Африкой, романтическим героем моей офицерской юности), “Богородица убийц” Вальехо (подарил критику Г.), “Зази в метро”, Достоевского, Обломова! Дневные звезды. “Тяжкий путь познания” о Гойе.
Сам стал словно очарованный странник.
И Вас, наконец, полюбил. Любовью новой, “горькой всепрощающей живой” (Ольга Берггольц!).
И последнее признание: воспоминание выдержано в тональности писем героини Анри де Монтерлана из романа Les jeunes Filles (Девушки).
Ваш ученик, АИ
От Обводного до Грибоедовского. Валерий Шубинский о ленинградских ЛИТО 1980-х
В этом ЛИТО (самом знаменитом из многочисленных литобъединений и студий, которые в течение двадцати лет возглавлял Виктор Соснора) я был самым младшим. Когда я переступил порог Дворца культуры имени Цюрупы, на Обводном канале, напротив Балтийского вокзала, поздней осенью или ранней зимой 1979 года, мне не было пятнадцати лет. В числе прочих выпускников и фаворитов литературного клуба “Дерзание” при Дворце пионеров и школьников им. Жданова я был командирован сюда по эаявке мэтра. Но мои товарищи — Алла Смирнова и Анджей Иконников-Галицкий — были года на три постарше, и уже закончили школу. Юношество должно было постепенно вытеснить тех, кто работал именно в этой промышленности (не помню, в какой — да и неважно) и имел законное право посещать занятия штатного ЛИТО в отраслевом ДК. Так и случилось. Через год несчастные старые девы с поджатыми губками и вдохновенные семейные пары растворились в небытии, унеся с собой свои рубцовские шарфики, аметистовые брошки, бодрые дольники и рыдающие анапесты. Началось лучшее время — сезон 1980/1981.
К сожалению, я в это время бывал в ДК Цюрупы реже, чем прежде — готовился к выпускным и вступительным экзаменам. Да и по возрасту я плохо вписывался в основное ядро тогдашних “сосноровцев”, которое составляли Алла, Анджей, Маша Трофимчик (позднее Каменкович), Вадим Лурье, Валерий Дымшиц, Сергей Степанов, Сергей Васильев и Александр Тимофеев. Кроме почти тридцатилетнего Степанова, старосты не только по чину, но и по возрасту, все они, кажется, были ровесниками: восемнадцать-двадцать лет, Дымшицу, может быть, двадцать один. Я, порой приходивший на ЛИТО в школьной форме (жил я в Пушкине — после конца уроков времени съездить домой и переодеться не было), наизусть знавший Тютчева и Анненского, но еще совсем не начитанный в самиздате, мог только стоять в углу курилки (не куря) и застенчиво слушать немолчную светскую болтовню будущего отца Григория (Лурье) — обличавшую немалую в юноше эрудицию и сдобренную эротическими намеками. “Зрак некий бред в полнощи городит, воспален — вдвоем бредущи в рощи Эрот и Аполлон”. Чьи это стихи, не помню, то ли Лурье, то ли Иконникова, то ли Тимофеева (подписывавшегося псевдонимом Вартинский). Это была фаза эстетства, увлечения Кузминым (которое для Тимофеева потом стало научной специализацией); фаза “православного возрождения” началась года через полтора. Рядом немного взъерошенный Дымшиц пытался убедить недоверчиво усмехающихся барышень (нервную белокурую красавицу Машу и миниатюрную шатенку Аллу), что Некрасов (Николай Алексеевич, Всеволода в Ленинграде еще не знали) — хороший поэт, а этот коммуняка Брехт — недурной драматург.