— Они вообще скроются, — резко сказал Клери. — А Патрис не выдержит всего этого. Нет, комиссар, я выхожу из игры.

— Но послушайте…

— Нет, повторяю вам. Я выхожу из игры. Я снова свободен в своих действиях.

— То есть? Что вы этим хотите сказать?

— Что я пойду на те условия, которые они мне поставят, и ни с кем советоваться не буду. Жизнь моего сына для меня важнее вашего продвижения по службе.

Они оба вдруг неожиданно враждебно посмотрели друг на друга.

— Вот как вы заговорили, совсем по-новому, — сказал полицейский. — Допустим, тревога и усталость измучили вас и вы заметались. Ладно… опустим это. Только я позволю себе заметить, что к моему продвижению по службе все это не имеет ни малейшего отношения. Но вы забываете, что прежде всего мы обязаны задержать бандитов.

— Даже если это будет стоить Патрису жизни?

Комиссар склонился к Клери и дружески взял его за руку.

— Мсье Клери, поверьте… Мы бьемся за то, чтобы спасти вашего сына. Вы думаете так: освободим ребенка, а там посмотрим. Нет. Надо вот как сказать: арестуем похитителей, и тогда ребенок будет освобожден. И потому не пытайтесь держать нас на расстоянии. Вы себе все испортите.

Клери высвободил руку, раздавил потухшую уже сигару в массивной пепельнице и закурил «Голуаз». С потерянным видом он размышлял.

— До этого вечера вы были куда смелее, — снова заговорил комиссар. — Что это вам вдруг стало страшно? Дела идут нормально, если я могу позволить себе произнести это слово. Все похищения похожи одно на другое. Торгуются, выжидают, вступают в переговоры, договариваются, иногда целыми неделями.

— Не тогда, когда от этого зависит жизнь ребенка, — сказал Клери с яростью. — Он ждать не может. Во всяком случае, не Патрис. С ним… Это особый случай. Он не выдержит. Я же его знаю все-таки! Это мой сын.

— Успокойтесь, мсье Клери. И хорошенько подумайте.

— Я все обдумал. А вы действуйте как вам угодно.

— Но ведь это вы нас позвали.

— Я ошибся.

Комиссар поднялся.

— Не вставайте. Я дорогу знаю. Надеюсь, вы поймете, что для вас лучше. Не ошибитесь, кто вам друг, а кто враг, мсье Клери.

Широко шагая, комиссар вышел из комнаты, а Клери уже звонил нотариусу. Он не забыл, что телефон прослушивается. Полиция запишет его разговор. Ну и пусть!

— Алло!.. Альбер… Все сорвалось. Они не появились. Я вам расскажу. Потом, позже. Сейчас я совершенно вымотан. И, кроме того, я только что выставил за дверь Маржолена… Наверно, я не должен был… Мы все совершили ошибку… Да… Нечего было скряжничать и сквалыжничать… Жизнь Патриса стоит дороже трех миллионов.

— Но ведь…

— Я знаю. Знаю. Но я решил предложить больше, чтобы покончить с этим… Я дойду до пяти миллионов.

Он понял, что нотариус подскочил на месте, и положил конец его возможным возражениям.

— Вы мне опять очень нужны, Альбер. Помогите мне собрать еще два миллиона… и очень быстро! Может, это идиотизм — предлагать им больше, когда они об этом не просят… Но все переменилось… Да, я вам позже объясню… Займите… продайте… Я вам доверяю… Еще одна деталь: новость, увы, начинает получать огласку. Так что скажите друзьям, чтобы они не пытались звонить нам. Мы без сил… Спасибо, Альбер.

Клери хватался за сердце и дышал так, будто он только что бежал. «Это правда, я вышел из строя!» Рукой он шарил в поисках пачки сигарет. Подняться и рассказать обо всем Ирен? Нет, об этом и речи не может быть. «Мне наверняка запрещено показываться там, наверху. Я ведь виноват в том, что случилось».

Он глубже сел в кресло, положил ноги на стол и наконец нашел время подумать о своем сыне, представить его себе в руках негодяев. Если бы еще оказалось, что похитила мальчика и в самом деле Мария, она бы позаботилась о нем. И еще… Неужели ей не надоест его плач? Она способна и побить его… Клери сжимал кулаки, измученный нестерпимыми видениями. В то же время странные мысли приходили ему на ум. Не надо было выбирать такое имя: Патрис. Может, юноше бы оно подошло, но не ребенку, это же смешно. Получалось, что это маленький старичок, Патрис, Патриций. Нужно было придумать какое-нибудь прозвище, чтобы это было выражением нежности. Бедный мальчик был обделен, ему не хватало настоящего имени. И вообще какой-то жизненной силы в нем не было. Амалия наверняка придумала для Жулиу какое-нибудь любовное, уменьшительное, тайное имя, что-то вроде признака родной крови. В овечьих стадах, в колониях пингвинов, думал Клери, мать сразу же узнает своих детенышей, потому что те отзываются на особую модуляцию ее голоса. Как будто они бывают и Вилли, и Бобами, и Жожо, и Фредами… А мне, мне никто не отвечает. Я всего лишь старая скотина, способная только предлагать миллионы. Ну, хватит! Я становлюсь совсем идиотом.

Он позвал Франсуазу.

— Передайте мадам, что мне надо поговорить с ней.

Франсуаза в нерешительности замерла.

— В чем дело?

— Мадам сказала, что к обеду она не спустится. И еще она сказала, что не желает слышать маленького Жулиу. Амалия со своим ребенком поднялась к себе наверх.

— Как она?

— Не очень хорошо. У нее бок немного болит. И очень болит голова. Она еще не пришла в себя после случившегося.

— Хорошо. Я сам поднимусь.

Мсье Клери мог колотить в дверь сколько ему угодно. Ирен даже не пошевелилась.

Она лежала, растянувшись на кровати. В руках она сжимала носовой платок. Глаза ее были сухи. Она была совершенно уверена, что Патрис умрет. Это было словно тихое откровение, почти успокоение. Он не мог выжить. Незачем обманывать себя. Он слишком слаб. За ним ухаживать не сумеют. Значит, теперь к этой мысли надо приспособиться. Она не страдала. Ей просто нужна была тишина. Тиканье каминных часов — это уже слишком много. Похрустывание балочных перекрытий — тоже слишком. Забраться бы ей в самую сердцевину такого одиночества, чтобы ничто не могло ее отвлечь, оторвать от этой, столь непостижимой, мысли: он умер. Что должно произойти, когда мать понимает, что ее ребенок умер? Обычно спасают слезы, отвратительные беспрестанные оханья, крики, отвергнутые слова утешения, которые занимают сердце, втягивают его в траурное действо, притупляющее самую невыносимую боль. Но он «умер», и вот с этим надо свыкнуться и не обманывать себя. У меня больше нет Патриса. Я хотела бы почувствовать, что умираю сама, но это неправда, я убита. У меня боль во всем теле. Но что там, глубже? В душе? Она пуста. И покорна уже давно. Всю жизнь. Где-то в глубине я всю жизнь знала, что Патриса нет, никакой маленький мальчик нигде не прячется, тот, который когда-нибудь обвил бы мне ручонками шею и сказал бы: «Мама».

Слово это заставило Ирен вздрогнуть. Ну же, не будем глупить. Это всего лишь слово. Я на него права не имею. Она шевелит губами, словно в молитве, но она грезит, ей видятся металлические растения, укрепленные копьями, дюны под белым солнцем. Вот она, мертвечина. Вот что надо принять. «Мама» — это слово из рая, чистое как родник. На краю ресниц образуется слеза, она медленно стекает к углу рта, и там ее слизывает язык. Соленая, как море. Шум у двери.

— Не хочет ли мадам чуть-чуть бульона?

Что? Да который же час? Что, уже вечер?

— Нет, спасибо, — говорит Ирен.

Шаги удаляются. Она встает, слегка шатаясь, идет умыться. Она почти счастлива, что прогнала скорбь, что нервничала, ну, не очень, но вполне достаточно, и теперь обещает себе стать такой, чтобы не стыдно было смотреть в зеркало. Это ужасно, но это честно. Она возвращается к себе в спальню, оборачивается, делать ей нечего. Как восстановить порядок будней? Что она будет делать, вязать, как вдовы, до потери сознания, сидя в углу у окна за занавеской, поглядывая порой на дроздов, прыгающих на крылечке? А может, она погрузится в туманные мечты, глядя как поблескивают в аквариуме ее любимые рыбки? Или будет без конца раскладывать карты, как она уже часто делала: дама рядом с королем, масть, подобранная в столбик, гаданье, позволяющее предвидеть, каким будет день, удачным или нет. Вранье! Каждый день следовал один за другим… Ничто не предвещало несчастья.