Изменить стиль страницы

- Дядя, помоги!- и заплакал навзрыд.

- Что?

- Лошадь пристала, а кругом басмачи… Бросать ее жалко… И пулемет тоже.

- Где взвод?

- Ушел, а я отстал!

Мелекуш, вздрагивая, поджимал раненую ногу, и снова становился на нее - на трех он уже не мог держаться. Семен положил его, скрипя зубами от боли в раненой ноге, тяжко протопал к лошади пулеметчика. Обессилевшая коняга еле держалась на раскоряченных ногах, закрыв глаза, чуть не тыкалась мордой в песок. И ручной пулемет, навьюченный на нее, казалось, давил ее непомерной тяжестью.

На тактических занятиях, бывало, отделенный Гуков не мог скоро сообразить, что к чему. На этот раз в голове будто посвежело. Он приказал, как саблей свистнул:

- Садись на коня!-и хлопнул здоровой рукой по жалко вытянутой конской шее.

Пулеметчик раскрыл рот, облизнув сухие губы.

- Садись, басмачи скачут!..

И парень понял приказ. Одним махом он вскочил на шею лошади и схватился за пулемет. Еще немного - и пулемет стоял сошниками на конском крупе. Гуков указал, откуда ждать басмачей, и, обхватив здоровой рукой морду вконец обессилевшего коня, не давал ему упасть. И заставлял стоять себя.

Мелекуш вздыхал, посматривая на залитую кровью ногу и, словно жалуясь, выкатывал на хозяина зажженный болью глаз.

Басмачи пыльным валом выкатились на край лощины и остановились, оглядывая ее.

Тут конопатый паренек, от прилежания высунув язык, ударил из пулемета.

Прошитый длинной очередью, вдвое поредел частокол басмаческих фигур. Убитые кони, сплывая в лощину по песку, тянули за собой привязанных хозяев.

А пулемет стучал, и на склоне в лощину песок густо клубился, будто по нему, как по пыльной кошме, били палками.

Перед глазами Гукова снова заплясали ослепительные блестки, и пулемет тарахтел все тише, будто удаляясь. Командир отделения чувствовал, что падает, но не боялся теперь этого.

Он упал легко и вмиг позабыл все. Только пески и пески, бурые и горячие, долго колыхались в его потухающем сознании.

Очнулся он от того, что его поднимали, будто вырывали из забытья. Рот его наполнился водой, и он одним глотком опорожнил его. Не владея мыслями, командир отделения открыл глаза и долго не моргал. Память окрепла, и он увидел командира полка в красных галифе с серебряными лампасами и перед ним - командира своего взвода, распоясанного и блеклого, с повинно опущенной головой. Командир полка говорил что-то, и его пушистые черные усы шевелились, как живые. Потом бичом щелкнул выстрел - и командира взвода не стало.

Конопатый пулеметчик совал фляжку с водой в рот Семену и заставлял пить.

- Мелекуш?- вопросительно прошептал Семен во фляжку.

- Напоили и ногу перевязали,- ответил пулеметчик.

Гуков пил, и ему казалось, что вода бурлила внутри него….

* * *

Из письма красноармейца Семена Гукова родителям:

«…В лазарете лежу… Исстреляли меня басмачи всего, даже бельишко негодно стало, все в дырках от пуль… Сегодня мне исполняется двадцать один год, так вы, дорогие мои, как следует выпейте. Мне, окромя молока, нельзя… А на здешние пески я до того нагляделся, что и во сне вижу их…

Вы там за этим песком за семь верст ездите…

От безделья учусь арифметике Давно пора бы ее знать, да все воюю…»

ЗА КОЛОННОЙ ПЛЕННЫХ

Дремотно вздыхая, озеро накатывало на берег легкие волны, перебирало и перемывало песок и, оставляя на нем камышовый мусор, клочки серой пузырящейся пены, снова отступало, словно устав от этой бесконечной и однообразной работы.

Оно было велико, это озеро. Его зеркальная гладь достигала горизонта и терялась там, будто расплавившись в знойном, солнечно ослепительном мареве.

Роману было три или четыре года, когда отец первый раз взял его с собой на озеро. Утро. Теплое, розовое. И тишина такая великая и торжественная, что ее хочется слушать разинув рот. Отец, молодой и сильный, в холщовой рубахе-косоворотке, неслышно, будто нож в тесто, вонзает весло в покойную глубь воды и шлет лодку вперед, сквозь сонно пошептывающий камыш. И когда лодка выскальзывает наконец на большую водяную поляну, отец каким-то колдовским движением весла вдруг останавливает ее, потягивается, блаженно трясет кудлатой головой и смеется так, словно его кто-то щекочет. И Роман смеется, тоже беспричинно, но с удовольствием, будто радость пьет.

- Тыщу лет бы жить, а?-спрашивает отец Романа н начинает выбирать из воды сети.

Верткие и скользкие, как живые веретена, щуки, пузатые и широкие, будто баклажки, караси шлепаются в лодку, прыгают, бесятся и смешно чмокают губами.

* * *

Много раз бывал Роман с отцом на озере, но в жадную память его нетускнеющей блесткой запало только это утро. И отца он помнит только таким, каким видел его в часы рождения этого большого, как целая жизнь, дня, необидно насмешливым, завидно ловким и смелым - ведь только он переплывал это озеро и с того невидимого берега как доказательство своей победы приносил в зубах еловую ветку.

Отца в станице уважали, но почему-то подшучивали над ним и называли чудаком. Может быть, потому, что он жил не как все: не пахал и не сеял, а мастерил замысловатые вещи и ремесленничал. Роман помнит, как на удивление всей станице отец разъезжал по улицам на двухколесном самокате: одно большое колесо спереди, другое, такое же большое,- сзади. Самокат двигался сам - отец только крутил ногами. Потом уж, лет через пять, Роман узнал, что это был самодельный велосипед.

Станичники несли к отцу поломанные ружья, капканы, швейные машины, самовары. И отец все исправлял.

В станице жили казаки. И отец был казак, но почему-то этим не гордился. Не носил усов, а казачьей фуражке предпочитал соломенную шляпу. Почти у всех были хозяйства, своя земля и заимки, а у отца - ничего. Когда другие пахали или убирали хлеб, отец бродил по лесу с ружьем, стрелял тетеревов, куропаток и зайцев. А капканами ловил лис, горностаев и хорьков.

Другие ходили в церковь, а когда выпивали, пели тягучие, похожие на жалобы песни. Отец в церковь не ходил, а когда тоже выпивал, брал гармонь, широко разводил мехи и, закрыв глаза и откинув назад голову, пел никому не знакомую песню:

Трансвааль, Трансвааль, страна моя,
Ты вся горишь в огне….

Или встряхивал головой так, что прочь летела соломенная шляпа, и громко запевал:

Веди ж, Буденный, нас смелее в бой!
Пусть гром гремит,
Пускай пожар кругом…

И вдруг отец исчез. Пошел на охоту - и не вернулся. Дней через пять в лесу на его труп набрел станичный пастух. Отец был зарублен топором..,

…Неподалеку кто-то закричал, и крик этот, пронзительный, пугающий, заставил Романа вскочить и повернуться в его сторону. Из чердачного окна ближайшего к озеру дома, будто не найдя трубы, густыми сизыми клубами валил дым. Роман знал: в селе почти никого из взрослых нет,- все уехали на сенокос. Роман схватил брюки, но, поняв, что глупо сейчас тратить время на одевание, бросил их и в одних трусах рванулся к месту пожара. А навстречу ему, жалко размахивая руками и задыхаясь, спешила старуха Ветрова. Ее обогнала девочка и, растопырив, как крылья, руки, бросилась к Роману:

- Дядя Роман, пожар!…- хрипло, теряя силы и голос, всхлипнула она.

Взбежав по шаткой лестнице, Роман, как в воду, нырнул в плотный клубящийся дым, заполнивший чердак. И отпрянул. Вслепую, без воздуха, невозможно было отыскать даже место огня.

Дым стлался по потолку, но потолка не касался. Протерев глаза и откашлявшись, Роман по-пластунски пополз в глубину чердака, обдирая живот, грудь, руки и не чувствуя боли. По едкому запаху дыма он определил: горело тряпье, а по силе тепла - где горело. Вот он нащупал что-то похожее на старую телогрейку. Набрав в легкие воздуху, он привстал, сгреб тряпье в охапку и, пригнувшись, добежал до окна и выбросил тлеющую, кое-где уже взявшуюся огнем ношу наружу.