Изменить стиль страницы

Писать непонятно — лучше не писать. Несчастье в том, что вникать в специальный язык физиков нам, людям, занимающимся в мире другими делами, невыносимо тяжко. Но этот язык науки возник и обосабливается в человеческом словаре не по капризу ученых-изуверов: он — инструмент познания. Отточенный инструмент. Между тем «устройство природы» и «устройство познания» касаются всех нас — решительно всех. А язык всех не строг, не обязателен, не однозначен. Как же быть? Неужто отступиться и замолчать в страхе и уважительном трепете перед ответственностью и серьезностью предмета?

И, наконец, еще: физики XX века столько настрадались от философских наветов и непонимания, а философы столько натерпелись от заумности физических теорий и философской беззаботности физиков, что в этом рассказе о поисках «правды природы» — о неизбежности странного мира — надо бы их взаимному мучительству отдать многостраничную дань. Однако тогда нам вообще не пройти остаток пути… Что же делать?

Я понимаю — другого выхода нет: надо как-то выкручиваться, раз уж такая долгая дорога позади. Но читатель и автор должны выкручиваться вместе, Тут потребуется немножко больше внимания, чем прежде. И, кроме того, немножко больше снисходительности к многоречивости нестрогого, ненаучного языка.

2

Итак, природа закономерна, но но точна. Как освоиться с этой мыслью?!

Представьте, что Луна сказала астрономам:

— А знаете ли, друзья, отныне я вовсе не уверена, что предсказанное вами затмение состоится. В моем движении, оказывается, есть неопределенность. И теперь, чем черт не шутит, может случиться так, что я и не появлюсь в назначенное вами время в назначенном месте…

Астрономы-классики остолбенели бы от изумления, услышав такое. И не потому, что Луна вдруг заговорила человеческим языком (это бывало в сказках), а потому, что она высказала нечто невероятное (чего не бывало в науке). А каково почувствовали бы себя классики-звездочеты, если б Луна еще добавила:

— Поверьте, во времена Гиппарха, Кассини, Гершеля и даже совсем недавно — скажем, во времена Бредихина — я и не подозревала, что моей массе свойственна какая-то волнообразность. Правда, говорят, совершенно ничтожная, но все-таки обнаружилось, что я не просто небесное тело, а тело-волна. Поэтому если я буду не совсем точна и обману ваши ожидания, то не сердитесь — такова истинная закономерность моего движения.

Пропустив мимо ушей всю болтовню Луны по поводу какой-то ее волнообразности, астрономы-классики обратили бы внимание прежде всего на ее последние слова. Они подумали бы: либо природа сошла с ума либо у них начались галлюцинации слуха. Какая же это закономерность, когда она не допускает абсолютно достоверных предвидений? Какой же это закон движения, когда самой природе остается заранее неизвестным, куда приведет он движущееся тело?!

Как и в сознании классиков-звездочетов, в нас живет (непоколебимое убеждение, что закономерное в природе — обязательно точное.

Мы часто посмеиваемся над Институтом прогнозов погоды: «Ну да, опять наврали!» Однако что лежит в подоплеке нашей издевки? Неужто газетно-фельетонная догадка, что дело там поставлено плоховато? Да нет же, тут замешана целая философия естествознания: тут берет слово наша глубокая, сильная, как инстинкт, и никогда не подвергавшаяся критике железная уверенность, что в идеале все явления природы точно предсказуемы, ибо они закономерны. Погода не исключение. И мы как бы думаем про себя: «Она-то знает, какой будет завтра, метеорологи не знают, а она-то знает это в точности!» Давно было замечено, что смех, как правило, порождается нашим внезапным ощущением превосходства над другими. Так, мы посмеиваемся над метеорологами от имени погоды, словно мы с нею союзники, а они — противники.

Наша вера в собственную точность природы не имеет границ. И, как вера в твердые шарики-частицы, это снова лишь дань великому классическому опыту — макроопыту человечества. Ее можно назвать верой в некий принцип определенности. Его никто никогда не доказывал физически и никто никогда логически не опровергал. И мысль, что он существует и должен лежать в основе всех событий в природе, только многовековой предрассудок. Это только вера. Прочная, устоявшаяся, но не делающаяся от этого истинным знанием.

И вдруг на такую безграничную веру обрушивается неотводимый удар — принцип неопределенности! Новый принцип, извлеченный из столь же великого, но неклассического и более глубинного опыта познания материи — микроопыта человечества. И на сей раз — доказанный, физически доказанный и логически неопровержимый принцип. И тут же неизбежное, вполне строгое, хоть и выраженное не на строгом языке науки, обескураживающее утверждение:

— Да, природа закономерна, но вовсе не точна.

Без долгих разговоров ясно: открытие такой черты в «устройстве природы» должно было привести к неисчислимым последствиям и в «устройстве знания». Еще бы! Хотя миф о точности природы развеялся, закономерность хода вещей от этого не пострадала: она была лишний раз подтверждена. Но не просто, а по-новому подтверждена. С неизбежностью открылось, что на микроуровне бытия природы господствует какой-то новый вид физических закономерностей.

Теперь вы понимаете, что то были не пустые слова — слова о революции, которую начали в естествознании XX века две первые элементарные частицы материи — фотон и электрон. Так это называется на языке истории. Только революции не довольствуются поправками к старым законам — улучшениями и расширениями. Только революции меняют дух всего законодательства. «Кто был ничем, тот станет всем!»

В природе открылось нечто, прежде неведомое; потому и новое физическое знание должно было по строю своему стать иным, чем бывало прежде. Иным по духу исследований. Иным по типу предсказаний. Иным по стилю мышления. Иным по математическому одеянию.

Раскройте едва ли не на любой странице курс квантовой механики. Если вам случалось заглядывать в старые книги по физике, вы испытаете совершенно то же чувство, какое испытывает человек, впервые в жизни раскрывший том Маяковского: «Что это? Как странно выглядят эти стихи! А где же ровные коробочки строф, которые я знал и любил?»

Тревожат мысль и волнуют воображение не частные параграфы нового физического законодательства — это предмет озабоченности специалистов. А сознание каждого думающего современника бередит засекреченная в недоступных формулах сама новизна открывшихся в микромире закономерностей — дух и пафос нового законодательства. Вот об этом и осталось поговорить.

Кто же прежде «был ничем», а «стал всем» в физике наших дней?

Если сразу сказать, вы не поверите. Сначала смутитесь — потом взбунтуетесь. Но все-таки лучше сразу сказать:

— Вероятность!

3

Удивительно, что это прояснилось еще до того, как Вернер Гейзенберг открыл соотношение неопределенностей. Правда, совсем незадолго до этого, но все же — до, а не после.

Казалось бы, что, кроме «каморки неточностей», могло навести на мысль о новом типе закономерностей! А между тем эта мысль словно бы витала воздухе, которым дышали физики в середине 20-х годов. Нехотя с тех пор прошло, по историческим масштабам, не так уж много времени, хотя живы еще почти все главные действующие лица и каждый может сказать, как было дело, говорятся по этому поводу разные вещи. В учебных курсах и монографиях чаще всего не указывается, кто же первый высказал вслух смущающую мысль о новой, небывало великой роли Случая.

Это любопытная подробность в квантовой драме идей. Появилась фундаментальная идея и зажила в науке безыменной — совсем как изобретение колеса.

Отчего же? Не оттого ли, что родилась она естественно, как фольклор, и имела сразу многих авторов, пришедших к ней независимо друг от друга? Или, может быть, все было сложнее: не показалась ли она сначала такою спорной и необязательной, что никому и в голову не приходило увековечивать нелепость? Ну, а позже, когда соотношение неопределенностей было уже найдено и странная идея стала неизбежной, не показалось ли, что уж теперь-то она и вовсе не нуждается в авторском свидетельстве? (Когда что-нибудь добывается логически «само собой», об авторе не говорят.) Наверное, все вместе и есть правда.