— Простите, — снова прервал тот же голос, — значит, это вы его первый нашли? — в голосе уже звучал журналистский азарт.
— Да, в общем так… — не очень охотно признался человек в халате.
— А как ваша фамилия? — журналисты запросто задают этот милицейский вопрос.
— Кузнецов, Анатолий Алексеевич.
Наверное, каждый из нас, литераторов, подумал тогда под Дубенскими соснами, что когда-нибудь ему пригодится это нечаянное признание физика: «Знаете, я как-то почувствовал». Разговор, разумеется, не стенографировался. И если эта страничка попадет на глаза Анатолию Алексеевичу Кузнецову, он, может быть, запротестует: «Неужели я так сказал?» И захочет поправиться: «Не почувствовал, а как-то сообразил, или, вернее, просто подумал — словом, ощущения и чувства тут явно ни при чем».
И все-таки сказал он именно так, а не как-нибудь иначе. И сказал точно — по праву ищущего. По тому же праву, по какому так же выразился о своей «находке» теоретик Макс Борн. По праву поэта работающего и только потому внезапно осеняемого строкой. Черным пламенем отсвечивала на солнце фотография и матово поблескивали цветные линии, подтверждавшие, что чутье не обмануло экспериментатора: он почувствовал реальность.[14]
Той же весною, но позже, совсем в другой обстановке и по другому поводу, вдруг разговорились на сходную тему физики-теоретики. Были они все талантливыми и почти все молодыми. Владимир Грибов и Игорь Дятлов из Ленинграда, Лев Окунь и Игорь Кобзарев из Москвы, Иосиф Гольдман из Еревана… А невольным председательствующим был член-корреспондент Академии наук Аркадий Бенедиктович Мигдал, человек разносторонне одаренный и возрастом как бы не обладающий.
Обсуждали неразрешимый вопрос: «Кому легче — писателям или теоретикам?» Такое неожиданное сопоставление было не совсем случайным: и те и другие работают непрерывно, не расставаясь со своими мыслями; и те и другие не ведают иного ремесла, кроме мастерского умения изводить бездну бумаги. Обсуждение, наверное, бессрочно затянулось бы, как обычно, когда у темы нет ясных границ, а решения вопроса никто и не ждет. Но дело в том, что теоретики сидели не в креслах и опирались не на лекторские указки. Они тряслись в открытом прицепе арагацкого трактора под моросящим дождем и холодным ветром, который, кажется, ни «когда не стихает на тех высотах Арагаца, куда и к началу июня еще не успевает доползти из Араратской долины весна. Два часа назад теоретики оставили темнокаменный, как старинные замки, Нор-Амберд. Там, возле последней деревушки Каши-Булах, в новом здании Арагацкой лаборатории, на высоте 2 тысяч метров закончилось заседание традиционной весенней конференции по физике космических лучей и элементарных частиц. И группа физиков с севера решила променять вечерние огни и жару Еревана на безлюдье и лыжную целину арагацких вершин. Поехали не вниз, а вверх — к старой алиханяновской станции.
Пока дорога была еще проходимой для автомашин, теоретики продолжали разговаривать так, будто заседание вовсе не кончилось. И, поверьте, ни одной их фразы не взялись бы набрать наборщики литературного издательства — так туго набита была эта дорожная беседа в горах интегралами, проекциями изоспина, лямбдами, матрицами и прочей ученой словесностью, включая уже знакомые нам неопределенности и пси-функции. Только когда с машин пересели в тракторный прицеп и «Челябинец» стал вытряхивать их души, а с мокрых капюшонов закапала на лица вода, они заговорили человеческим языком, перестав развлекаться работой. Но так как теоретики все равно должны о чем-нибудь спорить, они незаметно завязли в дискуссии: кому легче — им, беднягам, или писателям, счастливчикам?
И хотя разговор, повторяя чудовищный рельеф дороги, был весь в горбах и провалах, я услышал немало интересного. Скоро писателей надолго оставили в покое — заговорили только о своем. Нет, конечно, они не жаловались на трудности своей работы. Когда альпинист рассказывает, как тяжело достаются ему восхождения, не попадайтесь на удочку — не выражайте сочувствия, вы окажетесь в глупом положении. Вообще не выражайте сочувствия добровольцам творчества. А так как у творчества есть только добровольцы, не верьте их слезам: раньше или позже вы очутитесь в дураках.
И, слушая теоретиков, я испытывал чувство, что трясусь под дождем и ветром в обществе глубоко счастливых людей.
(Однако поймите, пожалуйста, правильно: ощущалась не та их счастливость, какая измеряется степенью житейского благоустройства, а другая, труднее определимая.
С житейским благоустройством, может быть, и не у каждого все было в порядке. Так, я знал, что у одного из них, человека на редкость привлекательного и достойного всяческой счастливости, неудачно сложилась жизнь в семье и ему надо было решаться на серьезные вещи. Наверное, поэтому он был тих и молчалив вдвойне против обычного. Но по «гамбургскому счету» всей жизни — по счету не быта, а бытия — и он был счастливцем.)
Понимаете, кроме всего прочего, что уравнивало их с любыми добровольцами творчества, они ощущали себя самыми передовыми альпинистами века. Они разговаривали с сознанием, что их лагерь раскинут на мировом перевале современной науки и что лучшие часы их работы — это вылазки к высотам еще не знаемого без всяких проводников! Они прямо говорили об этом, без пафоса и без самодовольства, но видно было, что неоспоримость такого положения вещей доставляла им глубокое, очевидно самое глубокое из возможных, счастливое самоудовлетворение.
А с другой стороны:
— Скверно, когда целый день надо только считать. Нового ничего нет, и только считаешь, считаешь… Вот это писателям незнакомо. Все на свете проклянешь!
Не помню точно, кто это сказал — Грибов или Окунь, но все понимающе заулыбались. Я тоже улыбнулся, как единственный представитель племени литераторов («это писателям незнакомо!»). А затем мне пришлось еще раз улыбнуться от имени всех пишущих, но уже не иронически, а только понимающе, когда Владимир Грибов с милой своей, немножко грустной усмешкой сказал примерно так:
— А бывают хорошие дни, когда в голове что-то есть, и здорово работаешь, и радуешься результатам. И тогда идешь куда-нибудь вечером — прекрасное самочувствие, отличное настроение. Втайне, может быть, и не очень уверен в сделанном, но сомнения откидываешь. А утром… Посмотришь, проверишь, — он махнул рукой, — оказывается не то, вздор! И тогда…
Его перебили. Снова все заулыбались. Игорь Дятлов — застенчиво, Иосиф Гольдман — тишайше, Лев Окунь — внимательно и чуть напряженно. Каждый — по характеру. Но все узнали свое, хорошо знакомое. И тут разговор, скачущий, как прицеп, стал на минуту совершенно писательским. Точно вели его не ученые — «мастера логического производства», а обыкновенные художники, актеры, поэты. — И вполне в духе этой нечаянной дискуссии Аркадий Бенедиктович Мигдал подвел ее итог ссылкой вовсе не на ученые авторитеты. Он сказал:
— В общем у теоретиков тоже так не бывает: «Пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак — пожалуйста!» У нас тоже — как это дальше у Маяковского? — щелкнул он пальцами. — Ах, вот:
Наверное, впервые прозвучали эти точные строки на высоте 3 тысяч метров, да еще в обстановке, совсем не располагавшей к поэзии, да еще ПО такому поводу, какой вряд ли мог пригрезиться молодому Маяковскому, когда писал он «Облако в штанах».
…Будем считать эти несколько страниц необязательного отступления площадкой роздыха на нашем пути. Во всяком случае, как видите, нет причин удивляться тому, что Макс Борн сперва именно почувствовал, какая правда природы прячется за пси-волнами Шредингера. Дело это обыкновенное.
14
Через несколько месяцев после выхода первого издания этой книги я неожиданно получил письмо из Дубны от Анатолия Алексеевича Кузнецова. Заключительная часть этого письма содержала очень существенный упрек по поводу моего рассказа об открытии анти-сигма-минус-гиперона. И так как замечания А. А. Кузнецова имеют общий интерес, мне захотелось привести их здесь. Вот они.
«Я очень долго вспоминал, где и когда происходил разговор, описанный Вами в книге. И, наконец, вспомнил… Однако, если б я знал тогда, что Вы будете писать об этом, я бы рассказал Вам много интересного о моих товарищах по работе, которые столько сделали для этого открытия. Увидеть это событие (рождение анти-сигма-минус-гиперона. — Д. Д.) трудно, но увидеть его мог бы каждый из нас, а вот изготовить камеру, получить тысячи фотографий, обработать их — это под силу только большему коллективу людей. А группа у нас замечательная, дружная и по существу — интернациональная: Ван Цу-цзюн и Дин Да-дао (Китай), Нгуен Дин Пен (Вьетнам), Ким Хи Ин (Корея), И. Врана (Чехословакия), А. Михул (Румыния), Е. Н. Кладницкая, А. В. Никитин, М. И. Соловьев, Н. М. Вирясов (СССР). Создали эту группу, научили работать и сделали (из недавних студентов) ученых академик Вл. И. Векслер — большой ученый и сердечный, внимательный человек — и профессор Ван Ган-чан, о котором и сейчас (он в настоящее время в Китае) наши товарищи вспоминают с большой теплотой. Огромный вклад в эту работу внес М. И. Соловьев, создавший пузырьковую камеру, Прибор, без которого невозможно было бы получить фотографию нашей частицы.
Список этот можно было бы продолжить, но я боюсь, что письмо получится слишком длинным. Я говорю обо всем этом потому, что искренне считаю неверным, что в Вашей книге нет ни слова о моих товарищах, участниках этой работы. Физика сейчас редко делается одним человеком, но всегда большим коллективом. Прошу не думать, что это игра в скромность. Могу признаться Вам, что, конечно, было приятно читать о себе в толстой книге, хотя ты и не космонавт, а всего лишь физик. Но я считал своим долгом высказаться и о том, что меня не удовлетворило».