Изменить стиль страницы

Надо только глагол «остановить» понять как действие, приводящее к покою, а наречие «нельзя» — расшифровать как такой запрет природы, который никакими способами не обойти. Весь вопрос в том, как физически всего сильнее выразить категоричность этого запрета пребывать в покое? Самое решительное и безоговорочное — это признать, что пребывание в покое равносильно для — света несуществованию. Ну, а надо ли повторять, что несуществование равнозначно нематериальности? А нематериальность — это отсутствие массы, равенство массы нулю. Так действительно получается, что два выражения на разных языках — на поэтическом и физическом — говорят об одном и том же.

Вот видите, пожалуй, можно было и не лазить в энциклопедию за сухой академической справкой о свойствах массы фотона. В духе наших «путевых заметок» — этого нестрогого рассказа о строгих вещах — естественней, наверное, было бы сразу задаться простым, хоть и довольно странным вопросом: молено ли остановить световой луч? А потом принять на веру короткий ответ: нет, нельзя! И уж тут начать разбираться, что это значит да к каким это последствиям приводит.

Я бы так и поступил, если б не боялся, что этот рассказ станет выглядеть праздной болтовней: знаете, есть чудаки, которые любят от нечего делать загадывать загадки и накручивать нелепые предположения — «что было бы, если бы…». Поэтому надежней показалось начать все-таки с безукоризненного утверждения физиков: «У фотона масса покоя равна. нулю». Однако зачем я рассказываю тут об авторской кухне? (Не такая уж это интересная тема.) А вот зачем.

Когда была уже написана эта главка, я, в несчетный раз перелистывая прекрасную книгу «Эйнштейн и современная-физика», вдруг наткнулся там на одно место, которое прежде виделось мне только занятной исторической подробностью. Теперь оно неожиданно засветилось новым смыслом. Это были несколько коротких абзацев в воспоминаниях Леопольда Инфельда об Эйнштейне. «Что случится, если кто-нибудь побежит за световым лучом и попытается поймать его?» Инфельд пишет, что Эйнштейн рассказывал ему, и рассказывал не раз, как еще в школьные годы задумывался над этим вопросом.

Но ведь это все равно, что спросить: можно ли остановить световой луч? Попытаться поймать — разве это не то же самое, что попробовать остановить?

Леопольд Инфельд, ныне известный польский академик, был одним из немногочисленных учеников и близких друзей Эйнштейна. И мне подумалось, что если уж сам Эйнштейн говорил своему высокоученому коллеге о серьезнейших вещах без того, что немцы называют «звериной серьезностью», если уж он сам о своих идеях рассказывал так вольно и непринужденно, то никто не вправе будет осудить за это простых смертных, вроде нас с тобою, читатель.

Да, можно было и не лазить в энциклопедию…

Эйнштейну было пятнадцать-шестнадцать лет, когда он задался вопросом о пойманном световом луче. Вопрос звучал по-детски. Но за ним таились такие глубины, что в ту пору — в 1894–1895 годах — ни один взрослый не мог бы удовлетворить любопытство школьника из мюнхенского Луитпольд-Гимназиума. Еще точнее — в ту пору ни один из взрослых не мог бы даже по-настоящему понять, чего, собственно, добивался, над чем мучился, о чем беспокоился этот задумчивый, как его детская скрипка, не очень разговорчивый гимназист. Это стало ясно позже, через десять лет, когда гимназист превратился в великого теоретика и опубликовал в «Анналах физики» найденный, наконец, ответ на свое старое школьное недоумение. Ответ был так поразителен, столько неожиданно нового поведал физикам о законах природы, что с этого момента в естественнонаучных воззрениях человечества началась еще одна революция, равная по своим последствиям революции квантовой.

Эйнштейн теоретически установил то, что мы приняли на веру: свет остановить нельзя! Он пришел к утверждению, которое поначалу смутило нас: «У фотонов масса покоя равна нулю». Но, разумеется, это была только одна из неслыханных физических новостей, принесенных им в мир.

Впрочем, не будем спешить.

2

Кажется, у нас уже прошло первое смущение от странного факта, что существуют элементарные частицы с нулевой массой покоя. Это смущение прошло после того, как мы решились на единственно возможный вывод: значит, такие частицы никогда не покоятся. Этот вывод тотчас устранил противоречие между существованием фотонов, то есть их материальностью, и отсутствием у них массы покоя, то есть кажущейся их нематериальностью. Нет, они существуют, но только в движении, и в движении массой, конечно, обладают!

Вот и все.

Но погодите, упрямый материалист на этом умозаключении, конечно, не успокоится. (А материалист и должен быть упрям: он владеет простой и ясной истиной, которая не допускает измен.) Его все-таки начнут томить новые сомнения, и он станет одолевать физика новыми безотлагательными вопросами. И если вообразить, что он при этом еще старый школьный учитель, воспитанный на классической физике (и только на классической физике!), он не сможет не удивляться все более странным ответам, которые поневоле услышит, и невероятным догадкам, которые будут его самого осенять.

— Позвольте, — скажет он запальчиво, — это ваше мудреное, прежде никому не ведомое понятие массы покоя производит нелепое впечатление: уж не зависит ли масса тела от того, как оно движется? Ведь еще со времен Галилея известно, что движение и покой — вещи относительные. Если я бегу с мячом, он для меня покоится, а для зрителей на трибуне — перемещается. Вы утверждаете, что частица света существует только в движении. Но разве не могу я вообразить, что мне удалось догнать фотон и полететь рядом с ним? Это как раз то, о чем раздумывал шестнадцатилетний Эйнштейн. Тогда по отношению ко мне фотон будет находиться в покое, и масса его для меня станет равной нулю. Стало быть, по-вашему, он перестанет для меня существовать? А для других? Для зрителей, которые будут наблюдать наш совместный полет, он тоже исчезнет? Это же чертовщина! Фотон существует не потому, что я его наблюдаю. И он не может исчезнуть только оттого, что мне заблагорассудилось лететь рядом с ним. Так это или не так?

— Конечно, так! — ответит физик, но осведомится: — Простите, вы какого года рождения?

— Неважно! — рассердится старый учитель. — Законы природы не могут зависеть от того, когда я родился…

— Ну, конечно, не могут. Но, к счастью, уровень знания этих законов зависит от того, когда мы родились. Было бы ужасно, если бы Ломоносов знал только то, что знали люди до него, а мы знали бы не больше Менделеева. Судя по вашим доводам и еще по тому, что вы сердитесь, вы живете на уровне знаний прошлого века. Но нам так легко договориться. Вам чужда предвзятость — вы не отрицаете факты только оттого, что они кажутся вам необъяснимыми. Другой на вашем месте, то есть какой-нибудь чуждый диалектике догматик, просто кинул бы камень в фотон из-за этой его злосчастной нулевой массы покоя… Я помню, как до войны один московский профессор N «бросал камни» в теорию относительности. Сейчас в это даже не верится, но к переизданию старых лекций Лоренца, читанных еще до появления работ Эйнштейна, он через двадцать пять лет после этих работ написал предисловие, полное надежд на воскрешение эфира!.. Такие вещи бывают. Не хочу называть его имени — дело прошлое, и человек он был искренний, располагавший к себе, много знавший. Кстати, он, как и вы, носил красивую профессорскую бородку. Не курчатовскую партизанскую вольную бороду, а такую, знаете, холеную бородку… Почему кстати? А потому, что его бородка была в те тридцатые годы ужасно старомодной, как и ваша сегодня. Она, словно нарочно, напоминала о девятнадцатом веке, которому он целиком принадлежал.

— Прекрасный век естествознания! Дарвин, Лобачевский, Фарадей, Менделеев, Максвелл…

— О, еще бы! Но дело в том, что за ним пришел двадцатый. Эйнштейн, Павлов, Резерфорд, Бор… За одну только первую четверть нашего столетия наука узнала столько нового и неожиданного о природе, что нынешний век сразу стал достоин своего великого предшественника и, пожалуй, даже превзошел его. Так мне кажется. Но мы совсем забыли про массу покоя световой частицы.