— Ну? Какой блок?
— На тринадцатой версте.
— Так это же на соседнем перегоне, собака!
— На соседнем перегоне, да я не собака, — сказал телеграфист, ощерив зубы, как собака.
— Дежурный! — закричал генерал.
Дежурный на деревянном диване, как всегда незаметный, сонный и растяпый, обоими глазами сразу старался увидеть кончик своего носа. При окрике его превосходительства он вздрогнул, приподнялся и наклонил голову набок, чтобы слушать.
— Надо ехать, этак не успеешь помянуть мать родную, как он тебя саданет в задницу. Ехать! Я говорю — ехать! Смеяться нечего… Не сметь смеяться, чертов сын. Обрадовались, лешие!
— Ехать невозможно, — вяло промямлил дежурный и перекачнул голову с правого плеча на левое. — Ветер такой… страсть. На третьей версте уклон и насыпь над полем в осьмнадцать метров. Мыслимое ли дело, нацепили состав в тридцать два вагона. Разорвет.
— А… разорвет!
Шумно дыша, генерал мотнулся к тарифной таблице, потом к столу, к Аркадию Петровичу, испуганно поднявшему веки, посопел и тотчас же вышел на платформу.
Два унтера мяли друг друга, сойдясь, и один, приседая, норовил ухватить другого под микитки. В ярости ветер визжал над полустанком, кидая сверху мелкую крупу, твердую, как битое стекло.
Генерал, спотыкаясь о рельсы, пряча мясистый подбородок в воротник шинели, перешел путь и проворно, не хватаясь за поручни, влез в вагон. В коридорчике, освещенном жалобным огарком, стояли притихшие офицеры и курили папиросы, сплевывая на пол.
— Спокойствие, спокойствие, — говорил генерал, пролезая меж ними и шевеля погонами.
Остановись на середине вагона, он дернул за ручку; дверь, загремев, растворилась, и генерал вошел в купе. На столике у окна горела свечка, ветер, дующий из-под рамы, трепал коптящий язык пламени; на полу, под столиком, сипела самогрейка, воняя спиртом и наполняя купе душной, размягчающей теплотой. На диванчике, меж глоб-троттером и японской плетенкой, в расстегнутой беличьей шубке сидела Полет. На бледных щеках ее играл румянец, большие птичьи глаза и острый нос с тонкой горбинкой опять делали ее похожей на совенка.
Генерал взял своей огромной обмерзшей рукой ее теплую ручку, с минуту глядел на точеные пальцы в перстнях, на синенькие жилки и поцеловал выше кисти, впитывая в усы волнующий запах духов и женской кожи.
— Почему мы стоим? — спросила она, мерцая глубокими глазами.
— Я в затруднении, Полет, и, видит бог, мне неведомо, что приказывать. С одной стороны, красные уже заняли соседнюю станцию, с другой стороны, такая дудит буря, что мы не можем двинуть состав. У нас в составе тридцать один вагон, не считая локомотива, и все битком, платформы с двумя орудиями и обоз. Нас сковырнет на третьей версте, как камешек. Если бы вы знали, Полет, как мое сердце скорбит за вас.
— Но ведь это так просто, — сказала Полет полусердито, полувесело (сердито потому, что он глуп, и весело потому, что недогадлив), — нужно отцепить все вагоны, кроме штабного, и ехать, немедленно ехать.
Генерал насупился:
— Как отцепить, Полет? Что вы такое сказали, совенок? Мне отцепить солдат?
— Но ведь через полчаса здесь будут большевики?
— Не через полчаса… скажем, через час. Но, Полет…
— Так лучше же пожертвовать солдатами, чем нами. Они же ничего не сделают солдатам. Ваши солдаты сами все большевики.
— Полет, я старый солдат, я не могу вас слушать.
— Ну, а я? Как же я? Вы хотите, чтобы меня изнасиловал красноармеец? На ваших глазах, да, хотите этого? А мои бриллианты, мой кулон, мои серьги, мой жемчуг? Вы этого хотите, да?
— Полет, — сказал генерал, встав. — Полет, Полет, — повторил он дважды, забеспокоился, замахал руками и, круто повернувшись, вышел. «Пф-ф», — сделал он, пройдясь по коридору, и стояли перед ним глубокие молодые теплые глаза, и — черт его знает — он не знал, что ему и думать.
Офицеры обступили его, он отвечал им, надувая щеки, дрожа не то от гнева, не то от слабости:
— Невозможно, невозможно. Невозможно ехать.
Он закурил, погасил папиросу, потом закурил опять. Прогремела дверь, и из щели звучный голос позвал:
— Владимир Петрович, придите, я прошу вас.
— Закройте дверь, — сказала Полет, когда он вошел. Она сняла шубку, расправила тонкие смуглые руки, обнаженные чуть выше локтя и, расстегнув блузку, приподняла медальон, висевший на груди.
— Поцелуйте здесь, — сказала она тоном ребенка. Голос ее сделался вкрадчивым и движения кошачьими. Генерал засопел, мигнул глазами и, трудно вымолвив: «Полет», поцеловал туда, где висел медальончик. Тотчас же нежные руки оплели его голову, прижав к груди, и обветренная генеральская щека скользнула по блузке, оцарапалась о расстегнутую кнопку и ощутила теплоту крошечной и твердой женской груди. Смеясь, Полет откинулась на мягкую спинку дивана, и генерал увидел ее бархатные глаза, ставшие большими и дремучими, сверкнувшие голубым огнем и тотчас же спрятавшие этот огонь.
Полет ласкала его голову, прижимаясь руками выше локтя к холодным щекам, уговаривая, как упрямого ребенка:
— Разве так трудно сделать то, о чем просит ваша Полет? Разве это так трудно, ваше превосходительство? И разве Полет не умеет благодарить? Ведь можно отцепить незаметно и уехать без свистка. Кто же узнает? Кому какое дело? Или вы хотите остаться и никогда, никогда, никогда больше не обнять вашей Полет? А что они сделают вот с этой грудью, с этими руками, которые вы любите…
— Что вы говорите, Полет? — бормотал генерал, сползая на колени и трудно дыша. — Но мой долг старого солдата, моя присяга?.. моя родина?.. Россия?..
Он заплакал; слезы катились по выпуклым его кирпичным щекам, застревали в усах, проникали в рот, делая слюну соленой.
— Идите же, Владимир Петрович, — сказала Полет. — Ах, можно ли терять столько времени!
На путях ветер выл пуще прежнего; казалось, небо трещало, лопнув на морозе, и было уже трудно переходить через рельсы, так яростно кидалась под ноги остервеневшая мжица. В конторе Аркадий Петрович поднялся ему навстречу. Телеграфист спал, нелепо и по-детски торчали вихры на его затылке, на столе лежала поношенная фуражка с желтым кантом.
Дежурный приподнялся навстречу генералу, сказал: «Дверь не забудьте притворить-с» — и зевнул в горсть.
— Вот что, милый человек, — громко проговорил генерал, надуваясь, — необходимо выйти из положения. Как вам, я полагаю, известно, командный состав армии играет первенствующую роль, более… э-э… активную, нежели солдатская масса. Он — нерв армии, ее, так сказать, мозг, ее руководящий центр. Чер-рт, к чему я вам читаю лекцию-с? Слушать! Прикажите стрелочнику отцепить два штабных вагона и локомотив, не-мед-лен-но. Мы принуждены ехать во что бы то ни стало.
Дежурный слушал долго, потом наклонил голову к левому плечу.
— Поняли-с?
— Сейчас распоряжусь, — молвил дежурный вяло.
Аркадий Петрович испуганно поплелся за генералом. На платформе к генералу подошли унтеры, они были зазябшие, жалкие и, говоря, едва ворочали омертвевшими губами.
Один из них спросил:
— Как, ваше превосходительство, скоро теперь тронемся? Иззяб солдат, ваше превосходительство, замерз солдат. Дело бы уж какое, что ли, ваше превосходительство.
— Ничего, голубчик, вот мы сейчас, — забормотал генерал, ворочая лицо прочь от глаз унтера. — Этого… пошевеливайся, стрелочник! — крикнул он нырнувшей в темноте фигуре.
Унтер насторожился.
— Это к чему же стрелочник, ваше превосходительство? Ай паровоз отцеплять?
Генерал нахохлился, вобрал голову в плечи и неожиданно для себя вдруг гаркнул басом:
— Молча-ать, сукин сын! В распоряжения лезешь?
И жадно, с ретивым сердцем, глядел, как вытянулся унтер, поглядев на него в бессмысленном обалдении, потом сделал два шага назад, отошел к товарищу, и оба остановились в стороне, у станционного колокола, молча и враждебно приглядываясь.
Генерал, поеживаясь под их взглядами, следил за тем, как тощая хмурая фигура стрелочника в коротком полушубке до колен и мохнатой шапке с лисьими ушами нырнула под вагон, и сейчас же заскреблись цепи, напряженный голос стрелочника выговорил: «Э-ка, мать родная!»