— Буржуй? Давай сюда буржуев, мать их богородице… Товарища Ленина враг, так и мой ты враг беспременно, враг трудящего народу.
Аркадий Петрович поглядел на его лицо, русское-разрусское, на яркие зубы под тонкими белыми губами, на рыжую бороденку и сказал одними губами, ничего не думая:
— Прошу вас быть сдержаннее, я арестован по недоразумению, и скоро это выяснится…
— Покуда прояснится, пожалте в ригу, товарищ. Где пымали его, Петухов?
— Нигде не пымали — сам набег. Припри его в риге, Ковалев, там уж какое распоряжение выйдет.
— Поди в ригу, что ль! — закричал Ковалев, хватая Аркадия Петровича за рукав.
Аркадий Петрович отстранился и поправил рукав. Петухов свел лопатки, чтобы подкинуть на спине винтовку, повернулся и пошел назад, гумном. Аркадий Петрович закричал ему вдогонку:
— Приглядите за моим чемоданом, товарищ, я вас поблагодарю!
Петухов шел, не обернулся; проходя мимо крыжовника, поднял куст, спугнул нахохленную курицу и пошел дальше.
— Приглядим за чемоданом, имей такое спокойствие на милость, — сказал Ковалев, толкнул Аркадия Петровича кулаком под лопатки и закричал, сам тешась своим голосом — Иди, куды зовут, покеда голова на плечах держится!
Отстраняясь от Ковалева, Аркадий Петрович подошел к риге. Ковалев вынул застреху из петли, отдал щеколду и приоткрыл дверь, заохавшую на проржавленных петлях.
Аркадий Петрович торопливо скользнул в щель, дверь за ним тотчас же закрылась, заохав, снова скребнула щеколда, забитая застрехой.
В риге было темно, Аркадий Петрович в первую минуту ничего не разобрал; свет сочился из-под стены; под самой крышей скоро увидел Аркадий Петрович толстые бревна, соединявшие стены, иструшенное прошлогоднее сено, пыльными копнами лежащее в углах, дровни с высоко взодранными оглоблями, хомуты, постромки, сваленные в кучу колья. Потом он рассмотрел человека, сидящего на передке дровней.
Человек был черен, бородат, очень раскидист в плечах; сидел он, ссутулясь, положив длинные руки на колени, пухлые губы его были рассечены, неутертая кровь чернела на бороде. Аркадий Петрович двинулся к нему, переступил с ноги на ногу и сказал нерешительно:
— Здравствуйте, товарищ!
Человек ничего не ответил, только перевел на Аркадия Петровича большие светлые глаза, взгляд их был, что взгляд парнишки о восьми лет: лазоревый.
Аркадию Петровичу стало тошно и не по себе. Отойдя, он присел в сторонке на сруб, откинул полу пыльника и достал кожаный портсигар под крокодиловую кожу. И явственно почудилось ему, что пропал, беззащитен; губы его поджались по-старчески.
— Кто таков будешь? — спросил бородатый человек.
Подняв лицо, увидел Аркадий Петрович лицо туповатодоброе, покорное, расческой продранные волосы; судорожно сведя пальцы, он переломил папиросу, поглядел на нее, бросил на землю и ответил устало:
— Да вот арестован, совершенно неизвестно почему. Попал в полосу военных действий. Даже мандата не посмотрели, совершенно явный произвол. Как вы думаете, ведь выпустят, если нет никакой вины?
Черный мужик усмехнулся, не сказал ничего.
Аркадий Петрович подумал: «Свой или нет? Как будто свой, если засудили, а может быть, провокатор». Здесь со стихийной тоской подумалось ему, как он неосторожен, душевно неряшлив. Ах, в голодной Москве, где надобно стоять в очередях, где пахнет поганым и дрянным серосизым супом из воблы, там все же был покой и уют в комнате, загроможденной мебелью, как чулан… И опять он увидел, что пропал, и опять ему стало тошно, как в море, когда тянет к борту.
— Я, товарищ, тоже встрял, — сказал мужик с усмешкой, смеясь над тем, что вот, мол, встрял. — Кому, видать, какое расписание. Встрял да побит.
— Кто же это вас?
— Да тот, сторожевой. Рыжий-то тот.
— За что?
— А за то, что он сторожевой, а я забранный. Ты, грит, кадетский шпион, за выглядкой к нам залазил. В расход, грит, тебя, стерву, взять, и в морду — раз. Будешь, грит, помнить, как идти противу трудящего народу, и в морду — два. Губы рассек.
— Жаловаться надо.
— Кому жаловаться, когда боевое дело? Шел я, сынок, с села Ганькина на село Кузьминское, а в Кузьминском-то, эвона, баба в больнице родит, труден у ней на сей раз случай. Прошел горку, спущаюсь в балку, все тебе ничего, а как завернул за межу, глянь, скачут ребята на конях: ты, кричат, кто таков? А вот таков, говорю, что в селе Ганькино крестьянствую, крестьянин Иван Петров Королев. Крестьянствуешь, кричат, а про какой случай со стороны золотопогонников прешь?
— Эй, не разговаривать там! — раздался голос Ковалева за дверью; прикладом винтовки он застучал в дверь.
— Куражится, — сказал Королев шепотом, мотнул головой и зашевелил пальцами на коленях, покрытых залатанными портками: вот, дескать, как оно…
Помолчали. Становилось темнее да темнее; видно, близко было болото, потянуло через щели мокрым торфом, слизью болотной; шелохнулась в сенной трухе мышь, пискнула, от земляного пола запахло червями.
Аркадий Петрович встал, ноги у него были тяжелые, а тело слабое, в висках постреливало, как от угара. Он сделал вид, что равнодушен к своей судьбе, ибо уверен в том, что все хорошо сладится; прошел от стены к стене, поковырял пальцем ссохлый столб, подпиравший крышу, и, подойдя к розвальням, вдруг нагнулся к Королеву. Спросил тихо:
— Как думаешь, почтеннейший, а стенкой тут не пахнет?
— Как?
— Стенкой, спрашиваю, не пахнет? Расстрелять не могут?
— Какое выйдет кому расписание, — сказал Королев, — все может быть.
Выслушав это, Аркадий Петрович еще раз прошелся от стены к стене, остановился, поглядел на крышу: в крыше кой-где провалилась солома, видно было небо, сонное и тихое.
Сказал:
— А у меня, брат, сын есть. Пяти лет.
— Тэк-с, — сказал Королев.
— Владимир, — сказал Аркадий Петрович.
За стеной звенящим тенором напевал Ковалев песню про Стеньки Разина челны; выходило это у него разливно, распевно, в голосе его чудилось водное раздолье.
Походив, Аркадий Петрович спросил:
— А как, брат, думаешь, если золотой дать? У меня царский золотой есть.
— Золотой дело сходное.
Загремела задвижка, застреха заелозила в петле, голос Ковалева закричал буйно:
— А, сволочи, помолчать не можете, коли приказываю! Так я вас…
В щели двери, мутное в густо завечерневшем свете неба, показалось тонкое тело его; он спокойно приставил винтовку к стене, медленно засучил рукава и пошел на Королева, не отрывая глаз; когда подошел, Королев отступил шаг назад, опустив руки, тоже не отрывая глаз от глаз Ковалева. Ковалев наступил, Королев отступил.
Здесь, подняв руку, Ковалев замахнулся — от удара ляскнули зубы Королева, как у волка голодного.
— За что бьешь? — спросил он, утираясь рукавом.
— А за то!
Размахнулся — и снова ляскнули зубы.
Королев утерся рукавом, на рукаве проступили капли крови, черные. Опустив руки, глядел на Ковалева и ждал. Ковалев повел плечами, шеей, повернулся и пошел за винтовкой. Запирал за собой дверь, бранясь вполголоса, срамно, приплетая божественное.
Аркадий Петрович сел на труху, в душе его дыбилась вода какая-то, дрожливая.
Королев сказал:
— Зверь-человек. Само первое — не за што. — И лег ничком в дровни, слышно было, как сморкался кровью, подминал под себя солому. Сквозь прорехи в крыше видны были теперь звезды, дрожащие голубым светом, то и дело их прикрывали тучи. Скрипел ветер. Ковалев за дверью притомился, умолк…
— Стреляют! — проговорил Аркадий Петрович, приподняв голову и насторожившись.
В потемках не видать было Королева, только слышен его голос:
— Чего ж не стрелять?
Просторный воздух ночи волной, напоенной свежестью, донес с ближних скатов гул, который разрастался, как невидимый пожар, то пуще, то глуше; будто били по чугунной свае на стройке, тяжело занося молот за плечи, потом раздался крик сотни глоток.
И уже здесь, под самым селом, раздирая, разрывая воздух, четко гаркнул пулемет, залился припадочным кашлем.