Изменить стиль страницы

— Там кто-то есть, — шепчет Шурка. — Там кто-то есть.

Павло колеблется. Как это его приятель может услышать шум на насыпи?

— Сходим? — прямо в ухо спрашивает Павло, и в голосе его — усмешка и ожидание.

— Сходим, — отвечает Шурка с покорностью человека, однажды приставленного к своему делу и не имеющего права отказываться.

— В случае чего, разговор там, будешь лежать и слушать, что они там дырдычут, — говорит Павло. — А может, я «язычка» возьму, оттащим в лес, допросишь, как и что.

Решительно прихватив товарища за рукав, Павло ныряет под белое полотно. Они ползут между пеньками, сочащимися смолой, как кастрюли сочатся пеной. Прорывают лбами заграждения из осенней паутины. Стебли мятлика, воробьиной кашки, горца, ситника, стряхивая влагу и выпрямляясь, ощупывают им лица, тычутся в губы, глаза, брови, как будто проверяя: свои или нет? Павел, пробирающийся впереди, бесшумно отодвигает сучья, чтобы расчистить дорогу. К счастью, рубили сосны недавно, осенью, и сучья не успели обсохнуть, они гибки, полны не отлетевшей еще хвои и не выдают партизан треском. Сердце Шурки стучит в холщовое письмо. Надежное укрытие из тумана над головой придает ему бодрости. Оно кажется плотным и непробиваемым. Так в детстве скрываешься от ночных фигур, рождаемых воображением, натягивая на голову одеяло.

У насыпи туман становится еще более плотным. Они останавливаются, когда руки погружаются в жижу. Здесь придорожная канава, заполненная водой. Пальцы хватают крепкие, поросшие гроздьями плодов стебли ожики, камыша, пушицы.

Они замирают, постепенно холодея в тумане и влаге ночи и низводя свои жизни к жизни травы, пней, воды. Только так, растворясь, слившись, уйдя из теплого, дышащего мира к иному, растительному, можно услышать чужое дыхание, чужую полнокровную жизнь. Кажется, это длится очень долго. Комочек земли, застывший под напряженной ладонью Шурки, вдруг начинает шевелиться. Приснувший на Воздвиженские холода лягушонок-квакша оживает в тепле Шуркиного тела и мягко стучится на волю. Шурка придерживает его, как будто опасаясь, что своими сонными скачками он нарушит тишину.

Павло терпеливо ждет. Он — бывалый разведчик, блуждание по вражеским тылам стало его новой профессией, и, поверив Шуркиному подозрению, он должен пройти по этой тропке до конца. Павло вонзил пальцы во влажную землю, в пучки травы, как будто готовясь прорасти. Из самой земли, из глубины ночи выставил он свои хрящеватые уши.

И дождался-таки Павло, дойдя до края черной и туманной тропки своего терпения. Легкие звуки шагов пробили густую сеть из маскировочных туманных нитей, разбросанную на пеньках. «Скрип-скрип»— это подметки сапог придавливают песок^ и гравий. Глухой стук — это человек наступил на шпалу. Шаги все ближе. Вот человек остановился. Вздохнул глубоко и сильно, как дышат, стараясь отогнать сон. Еще раз переступил. Цокнула железная набойка о камешек.

Чтобы рассмотреть, кто шагает по полотну, надо выставить голову, как кочан капусты, над белой пеленой. Опасно. Если уж выбираться из этого тумана, то только для решительного броска. Павло тихо и осторожно, как рыбу из садка, достает финку из ножен. Резкий стук доносится сверху, почти над головой. Глухой и металлически звонкий одновременно. Это человек поставил винтовку на рельс, ударил окованным прикладом о металл.

Павло поудобнее выворачивает руку и начинает на месте передергиваться всем телом. Так кошка перебирает лапами, заслышав долгожданную возню у норы. Павло разгоняет кровь в онемевших руках и ногах. Он сжимает и разжимает пальцы, он весь в судорогах, в припадке воображаемого броска, он танцует немой и страшный танец перед чьей-то смертью: если опоздает на секунду, если подведут его застывшие мышцы — то своей, если он выпрыгнет из низины упругим мячом — то врага.

Шурка тоже слышал цок набойки и стук окованного приклада. Стало быть, наверху немец, вооруженный часовой, видно, тот, что один на пять местных постовых (десять столбов). Шурка плечом ощущает нетерпеливые движения товарища, танец его готовящегося к схватке тела. Шурка хватает Павла за руку и гнет ее к земле, пытаясь удержать. Павло молча, сдерживая дыхание, сопротивляется. Они лежат, извиваясь, прижавшись висками друг к другу. Разведчик быстро справился бы с приятелем, но он опасается поднимать шум.

На насыпи снова постукивание тяжелых сапог, короткий тихий лязг заброшенной за спину винтовки. Шаги постепенно удаляются.

— Сдурел, падла? — в самое ухо Шурке втыкает Павло свои накалившиеся губы, слова падают угольками, как из совка в утюг. — Измену робишь? Саботаж разводишь, заячья порода, поповский сын? Теперь ждать, пока снова подойдет?

— Это ж немец, — шепчет Шурка в ответ.

— Х-ха! — выдыхает Павло. — А ты с кем воюешь, гад?

— Его сразу хватятся, немца. Вдруг патруль, дрезина? А рядом постовые из местных, по пять человек через немца. С ними сговоримся. Тихо будет.

— Ты откуда знаешь, что по пять?

— Читал. Документ.

— Х-ха…

— Они все точно исполняют, по бумаге.

— Х-ха…

Губы Павла остывают.

— Ладно…

— Только тихо, Паша. Свой-то свой… Да с перепугу ударит в рельсу… Надо через одного-двух постовых отползти, дальше от немца.

— Давай.

Они ползут вдоль насыпи в сторону, противоположную той, куда ушел часовой с винтовкой.

Павло осторожно выбрасывает вперед хваткие пальцы. Здесь нужно быть особенно внимательным. Под откосом валяется много бутылок и жестянок, выброшенных из воинских эшелонов. Лязг консервной банки или легкий звон стекла передадутся по туману во все концы полотна. Шурка ползет вплотную за товарищем, стараясь не отклоняться, то и дело утыкаясь лицом в грязные подошвы его сапог. На зубах скрипит земля. Ничего, он проглотит эту землю. Он проглотит и «падлу», и «поповского сына», лишь бы эта ночь завершилась удачей.

10

Постовой бьется в руках Павла, как петух, пойманный для плахи. Шапка с него слетела. Павло зажал мужичку рот, а сам нашептывает ему, торопясь, негромкие вразумительные слова. Шурка сзади держит постового за кисть, вывернув ее, торопится нащупать вторую руку и никак не может. Рука ускользает. Постовой сух и жилист, ни за что не дается.

— Тихо, тихо, дурень, твою печенку, — нашептывает Павло. — Кому ты нужный? Мы свои, партизанские… так тебя!.. Мы тебя не тронем. Нужный ты нам, как в носу волос… Ну что, болотная мать, дергаешься, как ужака под колесом? Ну, тихо, тихо… А то кулачного наркозу дам понюхать, заснешь до второго пришествия…

Мужичок, кажется, начинает понимать, освобождаться от первого испуга. Он успокаивается, но тело его все еще дергается нервной дрожью и дыхание судорожно. Вдруг рванет с насыпи?

— Где твоя вторая рука? — шепчет Шурка, обеспокоенный собственной неловкостью в этом нападении. — Я тебя спрашиваю: где твоя вторая рука? — повторяет он с угрозой.

Мужичок отвечает Шурке глубоким вздохом и обмякает. И Павло чуть ослабляет свою хватку.

— Нема, — говорит постовой сквозь стиснутые зубы. — Нема второй руки, товарищ, я сам яе шукаю с первой мяровой войны: де вона, думаю, подявалася? А нашел бы, так гэта… засвятил тябе, шоб ты останнюю, здоровую мне не ломал… Ой, каб ты яе мине знашел!..

Павло прыскает смехом в сжатые губы. И мужичок-белорус, еще более обмякнув, начинает трястись в смехе. Разведчик отпускает его вовсе и только слегка придерживает за ворот как бы по-дружески. Шурка, не видя еще в, темноте происшедшей перемены, но слыша сдавленный смех, разжимает пальцы.

— Ой, приятель, не забуду никогда, как ты… — шепчет Павло Шурке. — А я думаю, что ты там копаешься… Руки-то нема! Ой…

— Я яе сам, бывае, шукаю, — поясняет постовой, продолжая трястись в смехе. — Кады бабу обнимаю, вроде чего с одной стороны невыстачае…

Они — все трое — успокаиваются и разговаривают, тесно прильнув друг к другу, как друзья неразлучные.

— Выскочили вы, быдто тхори с ночи, — шепчет мужичок, шаря ио земле в поисках шапки.