И по главной улице, которая вела через заводской район к баракам, шли люди с санями, на которых громоздился их скарб. Немцы предупредили: являться с вещами. Тащили всё, что необходимо. И то, что не было необходимым: фотографии, семейные альбомы. Санки скрипели полозьями по талому снегу — множество людей подталкивали друг друга, обходили, обгоняли.
Провожающие — голодные, оборванные — смотрели на уходящих даже с завистью: этим, говорят, дадут работу. Наверное, будет как коммуна. Недаром же каждый из тех, кто идет в бараки, — мастер. Люди на оккупированной земле жили в вечном страхе: вот-вот что-то произойдет! С теми, кто уезжал, уже «происходило», и старухи теребили волосы под платками, вздыхали: не то жалели, не то завидовали. Люди, привыкшие жить в коллективе, страдали от одиночества больше, чем от голода, а тут на их глазах евреи сбивались в «коллектив». Как на заводе, в доме отдыха, в коммуналке. Их провожали, как в отпуск на юг, как в пионерские лагеря и в туристические походы. Помогали укладываться, готовиться в дорогу.
Те, кто шел в бараки по растоптанной улице, оглядывались и думали: «Вот сколько нас! Столько людей не убьешь, не уничтожишь!» Великое переселение народов потому, наверное, и получило название великого, что участвовало в нем множество народов, то есть людей. Меня удивляла не осторожность тех, кто не пошел, а решительность тех, кто пошел. Я еще не знал, вернусь ли я обратно или останусь в бараках с бабушкой; думал, что обстоятельства подскажут. Не мог же я так оставить бабушку: она сидела на саночках, которые тащили мы с тетей Галей, на большой подушке в красном напернике. Мы любили нашу бабушку и не позволили бы ей идти в такую даль пешком, все время оглядывались, чтобы посмотреть, не упала ли она с саночек. Я вез свою бабушку, и даже то, что она ехала на моих детских саночках, наполняло меня гордостью. Другие вокруг болтали бог знает о чем — например, о том, будто семейным в бараках выделят отдельные комнаты и что лучше ехать семейным, а я злился, что люди в такой момент могут думать о мелочах. Мне и впрямь казалось, что присутствую при великом переселении народов! Глупый, слепой мальчик среди глухой толпы! Я смотрел на свою тетю, которая стала вдруг такой деятельной, такой расторопной, будто действительно поверила в скорое применение своих способностей. Я думал о том, сколько золотых голов и рук рядом со мной. И презирал разговоры о том, что в первую очередь нужно провезти драгоценности: что ни говорите, а золото не ржавеет, золото и в бараках золото! У нас в доме никаких ценностей не было. Деньги, получку запирали в ящике письменного стола, и каждый брал, сколько ему нужно. Даже я, мальчишка. Во мне не воспитали ни алчности, ни бережливости, ни даже осторожности. Иные предпочитали везти с собою в бараки вместо громоздких мешков с вещами маленькие мешочки с драгоценностями. На наших санях не было ничего, кроме самого необходимого, и потому мы чувствовали себя спокойно. Приказали захватить с собою ценные вещи. Зачем? Реквизуют? Мы знали про «хрустальную ночь», когда нацисты в Германии грабили еврейские лавки, тут все было ясно — прямая выгода. Но если они думают поживиться на имуществе моей бабушки, то они жестоко ошибаются! Ха, нашли у кого! Наши рассуждения казались нам убедительными, потому что они опирались на железную логику.
— Звериная ненависть — это еще не логика! — говорила моя бабушка.
Она ошибалась. За ненавистью тоже скрывалась своя логика. Своя выгода. И не такая мелкая, как лавочка. Не из хрусталя же, на самом деле, были сделаны витрины этих лавчонок! В том-то и дело, что ночь была не стеклянная, а хрустальная! Те, кто задумал эту операцию, хорошо понимали, какое грандиозное побоище затевают. Какие силы поднимают. Какие инстинкты будят…
Нет, наша логика была куда точнее и куда недальновиднее! То, что за невыполнение немецкого приказа полагался расстрел на месте, должно было натолкнуть нас на естественный вывод: если за неподчинение смерть, то что же за подчинение?
— А это мы еще будем посмотреть! — говорила бабушка, точно у нее был какой-то план. Что она могла предпринять?
Приехали к баракам. Вросшие в землю, они походили на деревянные крыши погребов для хранения овощей. Когда-то их построили для строителей завода-гиганта. Завод действительно был гигантом, но строители жили не в цехах, а в этих избушках на курьих ножках. Я косился на сырые заброшенные помещения и не мог решить: оставаться мне здесь или возвращаться домой? Мама, конечно, не хотела, чтобы нас с ней разлучали, но она была суровым человеком, моя мама. Суровым и по отношению к себе. Она знала: бабушке и тете придется труднее, чем ей. Она и меня воспитала в строгом следовании законам справедливости. Ей было бесконечно жаль меня, недаром же она до войны бросила все и нанялась на работу в санаторий, где отдыхал ее сын, чтобы быть со мной рядом. А теперь посылала в бараки. Вероятно, она надеялась, что бабушка ни за что меня там не оставит. Но бабушка и тетя жили по тем же законам, что и мама, они, видимо, уже давно все решили. Бабушка осмотрела пустой барак и пожала плечами:
— Чтобы мой внук спал на нарах? Не для того я его воспитывала!
Можно было подумать, что умению лазить на нары ее обучали на Бестужевских курсах!
Да! Потому они и назывались Высшие! Только теперь до меня дошло.
Потом бабушка заглянула в ржавую печку-«буржуйку»:
— Разве что разобрать верхние нары на дрова? И лазить наверх не нужно, и тепло. А может, дрова нам завезет Владик?
Бабушка шутила: откуда мне взять дров?
— А пищей и не пахнет. Нет, это не фабрика-кухня! — продолжала шутить бабушка. — Придется тебе, Владик, принести нам кое-что из деликатесов.
Она кивком головы подозвала меня к себе и поцеловала. Я понял, что поцелуй прощальный — бабушка уже все решила.
— Ну как, колется? — спросила она меня. Кололись жесткие волосики, которые росли у бабушки над губой. Я смутился: при посторонних разговаривать о таких вещах!
— Ты стесняешься своей собственной бабушки? Потому что она не Буденный?
У нас в семье шутили, что бабушка никак не может дорастить свои усы до величины усов знаменитого кавалериста.
— Но ты же знаешь, что Буденного надо стричь! Вот ты и принесешь нам с Галей ножнички. И кое-что из еды. Это же надо: забыть такую необходимую вещь, как ножнички для стрижки усов!
Я, честно говоря, даже обрадовался, что меня отпускают: надеялся сделать еще один рейс — с тетей Валей. Где-нибудь по дороге в бараки я бы ее встретил и помог добраться.
«Это было бы лихо, — думал я, — она тащит свои саночки из последних сил — и тут появляется неожиданный спаситель!»
На самом деле я уже не мечтал прославиться как рыцарь. Мне бы хоть раз избавиться от чувства, что я совершил предательство. Тогда, в комнате у тети Вали. Когда почувствовал, что нахожусь там с этим извергом — эсэсовским офицером. Я ведь чувствовал, что был там! Всего секунду, но был! Конечно, настоящим предателем я себя не считал. Предатель — это злодей со страшной физиономией, старый и грязный тип. Как в кино. То, что произошло со мной, не имело названия. И все-таки мне было стыдно вспоминать этот день, а этого достаточно, чтобы чувствовать себя виновным. Я много думал об этом. Как жаль, что сознание поступков приходит после поступков! Выходя из барака, я опять не чувствовал, что совершаю что-то недостойное. Я даже попросил бабушку занять место для семейства тети Вали. И она кивнула головой. Обещала. И прощалась.
А я побежал навстречу тете Вале. Пустые санки катились быстро, и я встретил ее на полпути к баракам. Подлетел, как и мечтал, в тот момент, когда она уже выбивалась из сил. Потому что ее мама, так же как моя бабушка, не могла идти и все время присаживалась на саночки к внуку. Тети Валина мама громко, как всегда, ругала немцев и никого не боялась. Это она еще раньше сказала, что все, кто «попался на удочку, погибшие люди». И она, старая дура, — тоже! И ее глупая дочка тем более: «Шлюха и есть шлюха!» Она поносила тетю Валю, даже когда та везла ее на санях: