— Чего ты хочешь от меня, отец? — тихо сказала Галина.

— Я хочу, чтобы в доме у меня не пахло военными. У нас не казарма. И не офицерский клуб. И револьверов, прошу тебя, чтоб и в помине не было!

Горькая усмешка скользнула по ее лицу.

— Ты хотел бы, чтобы я стирала пыль с твоих черепков, да?

— Нет, чтобы ты училась. Чтоб кончила курсы. Политикой пусть другие занимаются.

— Кто, по-твоему, другие?

— Те, — махнул отец рукой в сторону окна, — кому следует. — На мгновение он заколебался, спрашивая себя: «А кому в самом-то деле?» — Во всяком случае, мужчинам, — ответил он себе и дочери, — а не таким изнеженным, наманикюренным барышням.

«Изнеженная барышня». Это про меня-то? Знал бы ты, папа, на что способна твоя изнеженная Галина, в какие только переделки она не попадала. Мелькнула в памяти пограничная станция по пути на Краков. Галина, или Галька Мюдовска, польская девушка, повидав родителей по ту, русскую сторону границы, возвращалась в свое родное село под Краковом. Переход через границу местных жителей был узаконен, но с условием: иметь на руках служивший паспортом документ, выданный местными властями. У Галины все в порядке: временное удостоверение на чужое имя, праздничное деревенское платье, словно по ней скроенное, ее польская речь, расцвеченная диалектными словечками, звучала вполне пристойно, в руке у нее корзиночка, набитая всякой девичьей мелочью, купленной на территории Царства Польского, а самое главное, ради чего она, курьер ЦК партии, переходит границу, — письма к Ленину от товарищей из Петрограда запрятаны у нее вполне надежно.

Перед шлагбаумом Галина вторично показала документ, разрешила русскому жандарму порыться в кошелке, ответила по-польски, где была, и… оцепенела от страха: перед ней вырос жандармский вахмистр, тот краснощекий наглец, что приставал к ней по пути к границе, соблазняя ее обильными подарками. Вахмистр подкрутил усы, плотоядно хохотнул, попросил отойти в сторонку, а там шепнул: «Красавица, одну лишь ночь со мной — и тогда хоть ежедневно валяй через границу».

Она все-таки сумела перебраться без помощи вахмистра. Сперва вернулась назад в село, к «родне», пробыла там несколько дней и, дождавшись кромешной с дождем ночи, обойдя далеко стороной шлагбаум, крадучись в сплошном тумане, переползла через границу.

Закинув за голову руки, Галина некоторое время молча приглядывалась к отцу. «Постарел, постарел ты, отец, — мысленно прикидывала она. — И телом и душою. Отказали в ассигнованиях на экспедицию, и ты уже не находишь себе места на земле. Сузились, измельчали твои горизонты. Нет, не таким я тебя раньше любила…»

— Ты, отец, был другим, — заговорила она, прижавшись к спинке кресла. — Совсем другим. Помнится, еще до войны, до твоего убогого пацифизма, твое теплое, задушевное слово лилось мне прямо в душу. Сколько было в нем крылатой поэзии, сколько мужественной красоты… Кто же, как не ты, папа, внушил мне любовь к нашей обездоленной Украине. Ты заронил плодоносное зерно привязанности к родной земле, и теперь, когда оно проросло в моем сознании и потянулось к солнцу правды, ты, отец, побуждаешь меня отречься от своего самого дорогого в жизни для меня, как отрекся ты сам…

— Опомнись, безумная! — крикнул отец, всплеснув руками. — Разве от Украины и от любви к ней зову я тебя отвернуться… Вовсе нет! А от тех, тех… — белые манжеты из-под его рукавов взлетели опять туда, к окнам, — кто залил кровью нашу землю!

Галина выпрямилась, нахмурилась, лицо построжало.

— Ошибаешься, отец. Тех, кто залил кровью нашу землю, я никогда близко не подпускала к своему сердцу. Мы ищем единомышленников среди тех, кто, не испугавшись крови, повернет свое оружие против…

— Против кого?

— Против врагов моего народа.

— «Против врагов моего народа», — повторил отец. Что-то вспомнилось ему при этих словах. Кажется, он где-то уже слышал это? Или, может, читал? Он прошелся по комнате, сосредоточившись на этой мысли. Стоя перед столом, старался припомнить газету. Он недавно обнаружил ее у себя на столе. Кто-то из сотрудников «невзначай позабыл». Статья, которую, очевидно, рекомендовали ему к прочтению, была очерчена красным карандашом. Неведомый ему автор призывал рабочих и крестьян, одетых в солдатские шинели, повернуть свое оружие против тех, от кого они его получили. Лозунг этот сперва поразил профессора. День-деньской он жил под его впечатлением. Он никак не мог поверить в реальность этих необычных слов. Неужели выдрессированные офицерами солдаты в состоянии осознать свою роль в истории? Если б такое могло действительно свершиться! Но маршевые роты изо дня в день отправляют на фронт. Военно-полевые суды свирепствуют. Тюремные камеры, пули всегда наготове для тех, кто осмелится нарушить дисциплину в армии. Однако же существуют люди, не давшие себя запугать. Среди этих смельчаков и его доченька. Она-то поверила, что серый, темный солдат прозреет и осуществит свою миссию…

— Кажется, ты была на похоронах дочери Гринченко?

— Насти? — вздохнула Галина. — Что ж, была.

— И тебя не устрашает ее трагический конец?

— Я об этом не думаю. Борьба есть борьба. Кому что выпадет.

— Да-а! — В кабинетной тишине гулко отдавались отцовы шаги. Он остановился у стола и, подняв надбитую глиняную вазу, осмотрел ее. Почти десяток лет его жизни ушло на то, чтобы постичь тайну находки — и профессор разгадал ее. «А проникнуть в душу родной дочери тебе, пожалуй, не удастся…» И, все поворачивая вазу, он сказал: — Бориса Гринченко рано свела в могилу смерть дочери. Очень рано. Тебе это известно, Галина?

— Однако, папа, он не осудил свою дочь.

— Да, не осудил. — Отец поставил вазу на место, отряхнул ладони и посмотрел Галине прямо в глаза. — И я, дитя мое, не осужу, если тебя постигнет ее участь,

12

Шел второй урок по садоводству. Учитель Левковцев, он же Малко, прозванный так старшеклассниками за его малый рост, сидел перед нами за столиком и, поблескивая стеклышками очков, толковал про начатые на предшествующем уроке основы промыслового садоводства: климатические условия, почва и вода. Под рукой у него лежал учебник, он его перелистывал, но даже не заглядывал туда, будто знал все досконально на память. Это нас поразило и сразу же после первого урока вызвало разные догадки и подозрения. Один из наших учеников, «философ» Викторовский, — кличку эту он получил не потому, что носил очки, а потому, что не расставался с книжками на философские темы, — стал уверять, что у Малко, наверное, цейсовские, со шпионскими стеклами, очки, которые позволяют ему видеть даже то, что творится у него за спиной. Но как бы там ни было, урок у Малко проходил монотонно, как если бы он читал псалтырь над покойником, и, похоже, он ничуть не интересовался, слушаем ли мы его лекции.

За кашу неприязнь к урокам нам крепко доставалось. В классе, если ты выучил урок, Малко был бессилен чем- либо тебе досадить. Зато в саду ты попадал в положение подчиненного, низшего существа, почти раба. Он покрикивал на нас, как на поденщиков, запрещал разговоры, приказывал копать землю на полный штык и без передышки, а за сорванное яблоко требовал на педагогическом совете исключения из школы.

В тот достопамятный день мне было довольно муторно от поучений Малко. Эх, если бы не посвечивали холодным блеском очки на его носу, кто знает, может, я давно бы уже бродил по берегу Днепра, а то и по родным ольховецким местам. До сих пор я гнал от себя коварную задумку, а нынче она таки вползла мне в душу, все громче и настойчивей втемяшивая свое: «Стоило ли, Василек, ехать сюда за такой наукой? Не смахивает ли эта школа на Бучачскую бурсу, из которой ты чуть живой вырвался?..»

Отведя голову немного в сторону, я попытался укрыться за чужой спиной. Опыт удался. Мне повезло. Чужая спина стала для меня чем-то вроде заслона, под прикрытием которого я мог отвести душу и помечтать о тех, к кому я рвался всем сердцем. Меня неудержимо влекло на берег Сана; ребята, наверное, сейчас высыпали на реку. «Иван, — обращался я мысленно к Сухане, которого видел грустящим на берегу, — я еще, Иван, вернусь. Кончится война — и я вернусь домой. Вы за это время прогоните помещика с земли. Отберете горы. А там и землю поделим. О, я здесь хорошенько подготовлюсь. Я уже и астролябию держал в руках».