У полковника было чудесное настроение. Вчера его полк захватил высоту, которая целый месяц сдерживала продвижение войск на Краков, сегодня он эффектно усмирил мужицкий бунт… О, знал бы этот либерал Чекан, какие мотивы понуждали его, полковника, назначить военный суд, если бы мог хоть краем глаза заглянуть в письмо графу Бобринскому, то, пожалуй, сегодня было бы не до банкета, и кто знает, чем бы закончилась эта история с бунтом.

Они остановились перед высокими массивными дверями просторного зала. Подняв палец, полковник прислушался к шуму за дверями.

— Слышите? Женский смех. Словно колокольчик звенит. — Он подмигнул офицерам и плотоядно облизнул губы, отчего его рыжие, пушистые усы комично шевельнулись. — Вы должны быть мне благодарны, гас-па-да. Я свое слово сдержал. Однако — одно условие, гас-па-да офицеры. — В его голосе послышались нотки приказа: — Панну Стефанию прошу не занимать. Это, так сказать, мой трофей… Простите, Александр Григорьевич, — прервал он себя на полуслове, увидев, что подполковник отстал. — Вы куда?

Чекан вздернул руку, коснулся кончиками пальцев серой фронтовой папахи.

— Разрешите отлучиться, господин полковник. С меня на сегодня хватит. Пойду отдохну.

— Жаль, жаль, — сделал вид, что огорчен, Осипов, а про себя подумал: «И почему тебя, гуманист собачий, австрийские пули не берут?!»

Пока господа офицеры веселились, поднимали бокалы, славя вчерашнюю победу, взвод солдат, выстроенный в каре, и толпа людей, с почерневшими от горя лицами, медленно поднимались в гору, туда, где росла старая, развесистая сосна. Солдаты — в боевом порядке, с заряженными винтовками и примкнутыми штыками, готовые стрелять и колоть, если будет приказано; сельчане — хмурые, поникшие, с гнетущей скорбью в глазах, оскорбленные в своих лучших чувствах теми, кого они долго ждали как освободителей этих гор. Войта и газды Будника, которые выступали на суде в качестве свидетелей и понятых, в толпе не было, после судебного заседания они вернулись в село, к своим делам, бросив на ходу: «Заварили кашу — теперь расхлебывайте…» А что они «заварили»? Нешто они пришли всем обществом за землей к пану помещику, а не к своим долгожданным избавителям? Нешто они пришли в фольварк грабить, нешто кто-нибудь из них взял хоть вот столечко из панского добра? Или, может, они там шумели, силой вымогая у царского полковника свое кровное, что им принадлежит, или, может, буянили? За какую провинность их, точно последних мазуриков, окружили, что стеной, жолнерами, как только полковник узнал, что они пришли? По дороге к фольварку Покута размахивал какою-то книжкою, там будто бы ясно говорилось, как с помещичьими землями поступать, мечтали люди и о том, что из панского палаца, как только кончится война и москали вернутся домой, можно будет сделать школу для старших детей. Да полковник выпучил глаза, когда услышал об этом от Покуты, топнул ногой и взревел, словно был не царским посланцем, а паном Новаком, к которому пришли отбирать его горы. Когда же опомнился, кликнул солдат и приказал арестовать Покуту. Выходит, рассуждал каждый из идущих про себя под чавканье талого снега под ногами, впустую надеялись, ничего не стоили царские обещания, о которых столько говорилось в читальне и за стенами читальни, на выборах в венский парламент. И земли, и горы с лесами останутся панскими…

— А может, для помещика Новака и бережет их царский полковник? — бросил кто-то в молчаливой толпе.

— И так может быть, — отозвался другой голос.

А третий сказал в подтверждение:

— Это ничего, что они под разными императорами. Пан всюду есть пан. И всюду он мужика как овцу стрижет.

О том же думал, шагая посреди каре солдат, и газда Илько. Не понимал, из-за чего ведут его куда-то по этой грязище. И за какую провинность арестовали? Ничего он не понял в той комедии, которую назвали судом. Войта спросили, благонадежен ли подсудимый, а войт лишь плечами передернул, сказал, что не вор и не пьяница, только политикой балуется да все на панские земли, как кот на сало, зыркает. А богач Будник, паралик его расшиби, будто маслом по губам судьям помазал, сказал:

— Это Илька дело, не давал людям покоя, все на панское добро подуськивает. Не будь в селе Покуты, мужики сидели бы тихо…

Илько диву дается— что это за суд? Да ведь он как две капли воды похож на австрийский. Кого офицеры взяли себе в свидетели? Богача. Да еще войта. Того самого панского лизоблюда, который не одно вдовье поле прирезал к своей земле. Ну, тогда он сказал судьям:

— Вы людей послушайте, а не войта. Тех, которых я привел с собой. А войт — ворюга, хотя его никто еще не поймал за руку. Вчера он служил австрийцам, теперь вам служит. — Потом Покута спросил у судей: — Разве царь, которого мы прозвали белым, про такую правду говорил через наших посланцев? Выходит, что царь одно говорит, а его слуги другое. — И, распалившись, брякнул: — Подходит весна, господа офицеры, и вы нам не запретите сеять. Потому что это все не Новака, а наше. И леса наши, и горы!

Восстанавливая в памяти недавнюю сцену непонятного офицерского суда, тяжело шагает газда Илько в гору да в гору. Чавкает подтаявшая земля под ногами у солдат. Идти все тяжелее. Хочется спросить, почему ведут его туда, да не решается. Все смотрят сурово и почему-то избегают смотреть ему в глаза. Может, сердятся, — в эдакую непогодь нелегко переть в гору…

Когда он увидел свернутую кольцом веревку в руке солдата, вспомнились не дошедшие до него слова приговора — «приговорить к смертной казни через повешение». Так поджарый остроносый офицерик закончил чтение приговора. И Покута с ужасом подумал: не на его ли шею эта веревка? Господи, Иисусе Христе, спаси и помилуй! За что же? За какие провинности? За то разве, святая Мария, что всю жизнь ждал этой весны? С кем же тогда останутся его жена и дети? Ведь дочкам при отце не удалось выйти замуж, каждый, даже самый нестоящий, парень смотрел не на девку, на приданое, а без отца — порастут мохом девичьи личики, в старых девках век свой вековать будут…

Покута встрепенулся — нечего вешать голову. Не может того быть, чтобы меня собирались погубить. Господа офицеры со своим полковником хотят попугать меня немножко, верный я человек или подлый трус? Дескать, землю помещичью потребовал для бедных, хорошо, а может ли он подставить свою шею ради нее? Белый царь не ровня черному, австрийскому, это австрийский стрелял да вешал своих подданных, а московский…

Офицер прервал его раздумья, крикнул солдатам, чтобы прибавили шагу, махнул Покуте — побыстрей, мол, побыстрей!

А зачем быстрее? Куда спешить? Сосна, вон она, не больше как в ста шагах. Илько с любопытством посматривает на нее — высоченную, разлапистую, с желтым мощным стволом. Вспоминает, как еще мальчишкой лазал по ней. До первых веток подсаживали ребята, а дальше скользил по сучьям, как белка. И сосна и выпас под ней — помещичьи, здесь играть не разрешалось, да для таких, как Илько, никаких запретов не существовало. Сумел бы он теперь туда вскарабкаться? Сын, давно это было, расшалившись, упал с нее, насилу отходили.

Защемило сердце при воспоминании о сыне. Единственный его сын, добрый, ласковый Костик… мечтал с малых лет об Америке, а та Америка поглотила его, засыпала землею…

Прозвучала команда. Взвод остановился под ветвями дерева, перестроился, окружил Покуту кольцом. Он стоял неподалеку от ствола.

«Занятно, что же они будут делать со мной дальше?» — подумал Илько. Посмотрел на людей, сбившихся в кучу за спинами солдат, увидал передних, — они вытирали глаза. О чем же они плачут? О помещичьих землях? Или, может, меня оплакивают? Узнал дочерей, стоят с матерью… Но-но, Ганночка, чего ж ты льешь слезы, дурная баба? Илько не из тех, что дают сломить себя. Всю жизнь держался Качковского, так не отречется от него и сейчас. Помещичье, со всем фольварком, будет наше, Ганночка!

Покута перевел взгляд на офицера и уже больше не спускал с него глаз. Тот подозвал к себе из круга двух жолнеров. Покута удивился: да ведь это же Остап и Иван — те самые жолнеры, что квартировали у Юрковичей. Бывало, когда зайдет к ним, непременно усадят за стол и чем ни чем, а угостят — либо гречневой кашей с салом, а ежели нет, то хоть черствым ржаным хлебом. «Ешьте, дядька, наедайтесь, потому как, вижу, вы не больно сыты…» Сейчас они оба стояли перед офицером. Он протянул сначала Ивану, а потом Остапу свернутую в кольцо веревку.