— Это так, — согласился старик. — Он нес ее впереди, и первый с волостного крыльца обратился к людям, и везде был первый, да ведь не годится же, Горпина, хвалить своего сына…

— Что правда, то правда. Твоя правда, Кирилл.

Старик качает головой, поглаживает ус и, как умеет, рисует картину революции, какой она пришла в их село. Сбылась мечта многих поколений: мужик, бедный хлебороб, сел на помещичью землю! Даже батраки, вовсе обездоленный народ, которых помещики ставили наравне со скотиной, даже они, сердечные, получили свою часть и уже договаривались между собой, чтобы сообща обрабатывать наделы. Не обошли и помещика с его дармоедами, дали и им надел, трудитесь, мол, наравне с обществом. Кое-кому, правда, хотелось расправиться с помещиком, да громада, собравшись на сходку, не допустила того, Семен Романенко сказал, что теперь все равны и что помещик тоже может стать человеком, если он того захочет.

Помещика Чапленко переселили во флигель, прирезали ему сейчас же за усадьбой пять десятин, дали пару коней, корову с теленком, кур десяток, свинью поросную и трех овечек, чтобы помещик мог себе кожушок пошить. Вернули ему и всю его одежину, мелкие вещи. Живи, дескать, чело- вече, не ленись, работай, знай, почем фунт хлеба и что такое пот мужицкий. Помещичью же усадьбу забрали детям под школу. Наш Семен так и сказал:

— А тут будет наш мужицкий университет!

Слушает Петро, не пропускает ни одного слова, хотя не все еще понятно ему в этой истории. Все, что рассказывает старый крестьянин, смахивает больше на выдумку. Только разве лишь в сказках легко расправляются простые люди со своими полновластными хозяевами-помещиками. Невольно он прикидывает, что было бы, если б события, о которых он слышит сейчас, свершились на Лемковщине. То-то была бы радость для бедных лемков, если бы и к ним пришла столь желанная и без труда давшаяся революция. Леса, пастбища, пахотная земля, все Карпатские горы, все богатство природы перешло бы к простому народу. Боже, ни о чем подобном даже в песнях не поется. В песне лишь горькая доля оплакивается. Да несчастная любовь. Да еще речь идет о збойницкой удали, о збойницкой вольной волюшке, за которую приходилось расплачиваться жизнью…

Петро не может представить себе, как это помещика могли выселить из его покоев, а в панской усадьбе открыть сельскую школу. Да помещик, пожалуй, со злости бы лопнул. Ну и пусть его, зато школа бы красовалась на всю округу. Вместо двух комнат, в которых одновременно учится шесть классов, они имели бы шесть, для каждого класса отдельную. Кроме того, оборудовали бы кабинеты — физический, химический, биологический. И крестьянские сыновья выходили бы из школы просвещенными, культурными людьми…

На этом мечты учителя обрываются. Седоусый крестьянин свою историю закончил печально: в жарком пламени сгорели надежды, настал час расплаты за те несколько месяцев счастья и воли. Совсем как в збойницкой песне поется:

Грають мі гуслички,
Грають мі органи,
А на моїх ніжках
Чекають кайдани.

— Пан сбежал из флигеля и наслал на село карателей, — заключил свой рассказ дед Кирилл. — Казаки переловили верховодов, скрутили им руки, отсчитали каждому по полсотне плетей прямо по голому телу и погнали в Сибирь. Лишь наш Семен остался дома. Ему, бедняге, дали полных сто. За то, что хоругву носил и пана выселял.

— Так он с вами, теперь? — не понял Петро.

— С нами. На кладбище, добрый человек. Под плетьми кончился.

Вытирая слезы, бабушка сказала:

— Помер, сердечный, еще и грех великий взял с собою на тот свет. Батюшка не дозволили похоронить среди христиан. Ровно басурман какой лежит за кладбищенским рвом.

— Какой же такой грех? — спросил Петро.

— Ой, горе наше, горе, — расплакалась старушка. — Знал бы он, к чему дело клонится, может, и не отвернулся бы. Батюшка видит, что вот-вот богу душу отдаст, подал знак казацкому офицеру, чтобы перестали молотить, а сам с крестом к нашему дитяти. Поднес к губкам: поцелуй, мол, сын, и отпустятся тебе все грехи, а он, как лежал привязанный к лавке, и отвернул лицо от святого креста…

Петро сцепил зубы. Как живого видел привязанного к лавке хлопца с окровавленной спиной. Лемки-збойники тоже вот так умирали. До последней минуты не покорялись.

— А батюшка и говорит нам, — вытерев платком глаза, продолжала старушка. — В ад кромешный попадет ваш сын. Гореть будет в огне вечном, и не будет у бога к нему жалости, раз отвернулся как басурман от святого креста… Вот мы теперь, — закончила старушка безнадежно, — и ходим каждый год на богомолье, отмаливать грехи сына по монастырям.

Петро стиснул кулаки, вскочил со скамейки.

— Врет ваш батюшка! Вы должны гордиться таким сыном. Он умер, как умирают герои, как умер бы Тарас Бульба, приведись ему еще раз умирать…

Упоминание о Бульбе навело Петра еще на одну мысль. Ему захотелось узнать, откуда пришли эти люди, не из тех ли краев, где действовали некогда герои Гоголя.

— Мы из Полтавской губернии, сударь, Миргородского уезда… — ответил старик.

— Выходит, вы знаете Сорочинцы, знаете тот край…

— А как же, уважаемый.

— Вы Гоголя читали?

Старик задумался, вспоминая что-то.

— Это вы про нашего земляка? Знамо, читал. «На хуторе близ Диканьки» и «Тараса Бульбу»… А знали бы вы, что натворили каратели в Сорочинцах… Даже в газетах про это писали.

Петро глянул на притихших старичков и горько усмехнулся. «И это твои потомки, Тарас Бульба? — обратился он мысленно к запорожскому полковнику. — Чтобы всем огромным селом пасть на колени перед своим палачом? Измельчали, выходит, твои потомки, перевелось казацкое племя…»

С тем же вопросом обратился Петро к машинисту Андрею Заболотному, едва только под вечер переступил порог его дома. Только в вопросе этом еще сильнее проступало разочарование, тоска и безнадежность, — Петро имел в виду не только покорившихся участи, присмиревших потомков запорожских, но и весь малороссийский народ и даже всех подданных русского императора — несчастных, обездоленных…

— Я, пан Андрей, ехал сюда окрыленный, будто птица, вырвавшаяся из клетки на волю. Да, окрыленный, исполненный светлых надежд, а вернусь, подобно деду Кириллу из Миргородского уезда, подавленный, с обокраденной душой.

Петро прожил в Киеве больше недели, и в семье Заболотного стало привычным делом — за вечерним чаем он вроде бы как отчитывался в своих дневных странствиях: где был, что видел, с кем встречался. Его приняли здесь, по рекомендации Галины Батенко, как человека, которому есть что рассказать об авторе берущего за душу «Моисея» и вылившихся из самого сердца «Бориславских рассказов». Однако же, к превеликому удивлению хозяев, Петро Юркович не мог ничего сказать о своем великом земляке. Оказывается, он его почти не читал. Призывы же Франко долбить гранитную скалу, прокладывать путь к свободе Петро попросту пропустил мимо ушей. Но почему же? Да что ж тут удивительного: ведь вся или почти вся Лемковщина находилась под влиянием москвофильских идей, там не признавали политики мазепинцев, которые ориентировались на австрийского императора.

— Побойтесь бога, молодой человек! — воскликнул с возмущением Заболотный. — Как можно связывать имя Франко с мазепинцами? Прочтите его внимательно, и тогда вы поймете, куда он зовет. — Плечистый, высокого роста, с суровыми складками на нестаром еще лице, машинист Заболотный грохнул с досады кулаком по столу. — Мы Франко тайком от жандармов читаем, рабочие хоры поют «Вечного революционера», а вы, пан профессор, прячете его от людей, от своих же лемков. Хотел бы я знать, куда, во имя каких идеалов вы зовете людей, господин народный учитель.

Петро, еще в Петербурге, после встречи с Галиной, постепенно терявший веру в правоту своих идейных убеждений, ответил без тени прежнего энтузиазма, больше для того, чтобы не оборвалась нить беседы: