Петро не знает, каким образом ей удалось настроить офицеров против «гадких господ коммивояжеров» из десятого купе, только вскорости, подчиняясь стоп-крану, поезд на минуту остановился посреди глухого леса, и из вагона полетели в темноту ночи сначала перепуганные «субъекты», а за ними их казенные чемоданы…

Теперь его фея-волшебница спит, подложив ладонь под щечку, отдыхает от трудной и искусной игры, а он прислушивается с верхней полки к ее дыханию, считает до ста, чтобы заснуть, и снова прислушивается… Но стоит девушке чуть шевельнуться или погромче вздохнуть, как он тихонечко поднимается на локте и украдкой заглядывает на нижнюю полку. Мысли текут и текут чередой, нет ему покоя. То видит он перед собой Василя и начинает размышлять над тем, хорошо ли он сделал, послав мальчика в Бучач учиться на строительного мастера, то восстанавливает в памяти последнюю встречу со Стефанией в Саноке и сравнивает экзальтированную гимназистку, ошалело кинувшуюся в ханжеское болото иезуита Кручинского, с этой жизнерадостной девушкой, будто сотканной из солнечных блесток…

Грохочет поезд, покачивается, словно гигантская колыбель, мягкий вагон. Куда он несется — сейчас пассажирам нет дела. Во всех купе тишина. Спят купцы-картежники, уснули пьяные офицеры. Надебоширили и спят. Петро усмехается: а выталкивали «коммивояжеров» из вагона, сохраняя изумительную вежливость: «Пардон, господа, прыгайте сами, пока вам голову не свернули. Да-да, месье, дойдете пешком…»

Затем в памяти Петра возникает чемодан, спрятанный у проводника. Что там в нем — не решился спросить, но не иначе, как что-то важное и опасное. На площади перед Зимним дворцом Галина, хмурясь, сказала:

— Здесь каждый камень полит народной кровью. Если прочитаете «Мать» Горького, вам легко будет представить кровавую расправу над мирными людьми, что шли к батюшке-царю с иконами и церковными хоругвями просить себе лучшей доли. — И, передохнув, печально заключила: — Что- то вроде вашей миссии, сударь. Только вам вежливо отказали в свидании с царем, а тех несчастных по царскому повелению расстреляли да посекли казацкими саблями.

Петро ворочается с боку на бок, снова считает до ста, отгоняя от себя пережитое за последние дни, но сон не приходит. Перед глазами встает Михайло Щерба. Доброжелательно посмеиваясь, он спрашивает: «Ну что, убедился, на чьей стороне правда, Петруня? Когда я тебе в семинарии говорил, ты не верил, что русский царь может засадить такого человека, как Горький, в казематы Петропавловской крепости. Чтобы убедиться в этом, тебе понадобилось побывать в Петербурге и встретиться с высокопоставленным чиновником. Хорошо, хоть панночке поверил, что за теми низкими стенами под высоким золотым шпилем сидел гений русского народа. Весь культурный мир, сказала она тебе, поднял голос протеста против преступного произвола Николая II, сказал свое слово и Франко… Помнишь, я тебе цитировал несколько абзацев из его статьи?»

«Припоминаю, припоминаю, Михайло, — пробовал отбиваться Петро, — только не мучь меня, друже, не попрекай, прошу тебя. Я и так не знаю, куда деваться от одного стыда перед самим собою. Галина открыла мне глаза. И странно, я легко поддался ей. Не возразил ни слова. Не встал на защиту идей, за которые дома я готов был вцепиться в горло своим противникам. Четыре дня водила она меня по столице, приводила в изумление памятниками, музеями, духовным богатством Эрмитажа и все эти дни, как последнего школьника, учила новой правде. Да-да-да, ты прав, Михайло, — той самой правде, которую еще шесть лет назад услышал из твоих уст. С той только разницей, что тогда я решался возражать: против веры отцов не пойду, каким был мой лемковский род, таким и я останусь… А с Галиной я слова не обронил в защиту своих убеждений. Молчал. Когда рушатся все твои надежды, когда душу твою сжимает холод отчаяния, а твои мысли сосредоточены на одном: стоит ли тебе возвращаться в горы с опустошенною душой, — и вдруг слышишь обращенное к тебе родное слово из уст прекраснейшей во всем свете девушки… Я не нахожу слов, Михайло, чтобы высказать тебе, что сталось тогда со мной. Я сполна отдался ей и, кажется, не мыслю своей жизни без нее. Счастье мое, что эта девушка не принадлежит к тем гордым своей красотой, высоко мнящим о себе существам, не то бы она легко сделала из меня своего раба…»

Петро переносится мыслью в свое далекое детство, к своей первой любви. Будто с высокой горы смотрит на себя с верхней полки купе. Эхма, как давно это было! Им тогда, сдается, четырнадцать минуло. Надийке и ему, белобрысому Петрусю. Ему нравилось в ней все — и черные, как у цыганки, кудлатые волосы, и веселые, с прозеленью, глаза, которые не умели плакать, а лишь смеяться, и то, как она волчком вертелась и припевала перед пастухами. Подбоченившись, притопывая ножкой, она по-девичьи звонко-звонко выводила:

Мала я милого
Втопив мі ся в студні,
Так жалобу ношу,
Аж підлога дуднит.

Надийке едва исполнилось четырнадцать лет, и все же до ее еще совсем юного сердца дошло, что Петрусь Юркович ее без памяти любит и готов, не только корову воротить, но и воду из колодца принести, и первые цветы весною дарить, и холодную быстрину Сана ради ее прихоти переплыть… Когда же пасли скотину под лесом, ей почему-то приходила блажь, чтобы Петрусь не бегал от гадюки, а сумел убить ее, чтобы не боялся залезть на высокую ель, а по веткам, вроде неуловимой белки, перескакивал на другое, на третье дерево…

Петро улыбается и сейчас своей далекой, порой жестокой в своих причудах и все же милой, незабываемой Надийке. Где она теперь? Когда он учился в семинарии, она вышла замуж, потом оставила родной край и вместе с мужем подалась за океан искать лучшей доли. Нашла ли ее? — хотел бы он знать. И не забыла ли тех веселых припевочек своих, за которые когда-то так любили ее пастушата, а среди них — больше всех он, Петрусь Юркович…

Грохочет, мчится среди ночи поезд, укачивает Петра, словно малое дитя в люльке. Петра клонит в дрему. И уже новые видения всплывают перед глазами, причудливые, сказочные, какие возможны только во сне…

Петро увидел себя у орлиного гнезда на верхушке высоченной, чуть не до самых туч, стройной ели. Орлица не посмела оставить гнездо и броситься на него, заговорила человеческим голосом: «Не бери моих деток, профессор. Будь милосердным. Лучше садись на меня, и я полечу с тобой к царскому трону…» Петро согласился, сел на хребет птицы, и она понесла его над Карпатами, встречь солнцу. Он не мог оторвать глаз от открывшейся перед ним красоты, всматривался в зеленое убранство гор, прислушивался к торжественной тишине и думал о своих синявских школьниках, что им тоже не мешало бы совершить путешествие над Низкими Бескидами… «О-го-го, Петруня!» — услышал он внезапно вроде бы знакомый голос за своей спиной. Оглянулся, увидел другого орла, а на нем кудлатую, только с черными глазами, веселую пастушку. Она стояла, подбоченясь, на птичьих крыльях и распевала на все горы:

Висока береза, бистра водичка.
Напій же мі, мила, мого коничка.
Я го не напою
Бо ся бою,
Бо я малюська.

И вдруг, оборвав песню, бросила со смехом Петру:

«Не удивляйтесь, пан профессор, я не пастушка, я ваша Стефания! Не забыли, надеюсь? Фрейлина императрицы…»

Кто-то слегка коснулся его плеча.

— Вставайте, Петро Андреевич.

Открыв глаза, Петро увидел прямо перед собою усмехающееся лицо Галины. Она, уже одетая, стояла в соломенной шляпке, в которой он впервые повстречал ее на Невском.

— Подъезжаем к Дарнице. Скоро Киев.

Девушка вышла из купе, и он стал одеваться. Когда умылся, поезд уже загромыхал по мосту через Днепр. Величественное зрелище открылось за окном: широкая река, как расплавленное стекло, поблескивала под солнцем, к ней зелеными каскадами спадал гористый правый берег, и среди покрытых буйной зеленью круч тут и там выглядывали, сияя золотом, кресты монастырских церквей. Невольно вспомнился Гоголь с его восторженным возвеличиванием Днепра. Пришло на ум сравнение гоголевских русалок с той единственной, что сейчас ждала его за дверью. Было что-то общее (в представлении Петра, разумеется) в красоте днепровских круч и той девушки, которую он случайно встретил на Невском. Подумалось, что такая красавица, как панна Галина, должна жить именно в таком городе, гулять по таким берегам, купаться именно в такой, воспетой Гоголем реке. «Редкая птица…» Если бы Гоголь увидел Галину, он, возможно, сказал бы: «…и редкой красоты дивчина».