Когда панночка постучала в дверь, он уже был вполне готов и даже причесан.

— Пьяные офицеры, — начала она тихо, замкнув дверь, — уже протрезвились и, похоже, не помнят, что они натворили ночью. Насчет чемодана, Петро Андреевич, не беспокойтесь. Проводник — свой человек и знает, куда его доставить. На вокзале мы расстанемся. Вы, сударь, изъявили желание остановиться не в гостинице, а где-нибудь среди своих людей, над самым Днепром. Рекомендую вам семью одного рабочего на Подоле. Там мы еще встретимся. Вы, надеюсь, будете довольны. И он будет рад познакомиться с галичанином. Поживете — полюбите друг друга.

Поезд замедлил ход, девушка еще успела написать несколько слов на листочке из блокнота:

«Андрей Павлович!

Не удивляйтесь, если этот молодой человек попросит уделить ему тихий, уютный уголок под вашим кровом. Петро Андреевич плохо себя чувствует после путешествия в Петербург и, чтобы рассеяться, жаждет поклониться нетленным мощам св. Лавры. Помогите ему в этом. Он галичанин, честный и приятный человек, заслуживает вашего внимания. Я кое-что привезла от родственников. Можете взять. Они здоровы и передают вам сердечный привет».

Подписалась, вложила листок в конверт и, заклеив, написала адрес. Затем сказала, передавая письмо Петру:

— Не забывайте, что у нас, как и в Австрии, царевы слуги проявляют большую заботу о людях. Берегитесь их. Вы, наверное, не по нраву пришлись им в Петербурге. По простоте душевной раскрыли в своей беседе с чиновником подлинные чаяния простых москвофилов. Нет, не таких москвофилов царевы слуги имеют в виду, а таких, как доктор Марков. Карпатская земля, горы и леса — это их неприкосновенное. Вы поняли меня, Петро Андреевич?

— Прошу прощения, но…

— Нет, не поняли?

— В сущности, нет. Едва начинает кое-что проясняться в этой хитростной политике.

Галина рассмеялась:

— Едва-едва. Ну, и это уже хорошо, пан профессор.

Поезд остановился. Она рывком раздвинула двери купе и, все еще смеясь, вышла в коридор, чтобы крикнуть носильщика.

16

Долго бесцельно бродил он по шумливому Крещатику, по тенистым киевским паркам, раскинувшимся по днепровским холмам и кручам. Как бы он был счастлив, если бы рядом с ним шла Галина. Нетрудно представить себе: вот они, оживленно беседуя, поднимаются от Крещатика в гору, вступают под зеленую сень лип и замолкают. Здесь говорить не о чем. Здесь как в храме.

Киев очаровал Петра. Он без устали сновал по горбатым зеленым улочкам, в изумлении стоял перед златоглавой церковью Софии, дивным творением старорусских строителей, спускался в таинственные подземные пещеры Лавры, заполненные мощами святых, любовался фресками на стенах Михайловского монастыря, не мог оторвать глаз от стройной красавицы — Андреевской церкви Растрелли, которая, в представлении Петра, в чем-то имела сходство с гордой осанкой Галины.

Все поражало сельского учителя из далекой Лемковщины: и пышное убранство природы, и древние храмы, и потоки богомольцев в серых сермягах, заполнявших церкви и монастырские дворы. Андрей Павлович, хозяин дома, приютивший Петра, рассказывал ему, что в Киев на богомолье стекаются люди со всех концов Украины. Из Черниговских лесов, из Подолья и Слобожанщины, чуть ли не из-за Донца и даже из русских губерний… К киевским чудотворным мощам тянутся богомольцы, живущие за сотни и тысячи верст. Несут сюда свое горе, молитвы, надежды, уповая очиститься здесь от грехов, стать ближе к богу, теша себя мыслью, что по возвращении домой и жизнь обернется для них по-новому, своей светлой стороной…

Петра поражал этот бесконечный человеческий поток. Начинало рябить в глазах от этих несчастных, валом валивших мимо него за долгий летний день людей. Старые и молодые, здоровые и калеки, матери с детьми и одинокие женщины — все несли на себе печаль душевного томления, надежды на нечто светлое и неповторимо-значительное, что должно было вселиться в них в киевских храмах. На истомленных лицах горели одни глаза да едва заметно шевелились припорошенные дорожной пылью губы, испрашивая у бога святой милости, благодати и чуда. Люди спускались в тесные и темные пещеры, целовали парчовые покрывала, бросали свои копейки в щели жестяных церковных кружек, возле которых, застыв в молчании, стояли монахи с черными клобуками на головах, падали на колени перед мощами, ползли в пыли приговоренные к покаянию за грехи исповедником, опять и опять молились, надеялись на чудо, молились и шли дальше, к новому храму, от монастыря к монастырю, от мощей к мощам…

Петро никак не мог понять: что же вело этих несчастных людей долгими тяжелыми дорогами в Киев? Неужели у них так много грехов? И что это за грехи, что их надобно нести за сотни верст? Петро стал еще пристальнее приглядываться к людям, внимательнее прислушиваться к их молитвам, искал повода ближе познакомиться с богомольцами. Хотелось разгадать тайну потоков, ибо от этого, был он убежден, почему-то зависело и его собственное душевное равновесие.

Такой случай подвернулся. Это произошло на паперти большого Успенского собора в Лавре. Под ослепительным солнцем белый храм поблескивал позолотой крестов, казался легким парусником, что вот-вот поднимется в небесный океан и вместе с огромной толпой богомольцев поплывет к самому богу…

Не имея сил пробиться к дверям собора, Петро стоял, исполненный молитвенного воодушевления, за чьей-то широкой сутулой спиной. Он тоже возносил к богу свои молитвы. Вернее, то были его мечты, надежды его народа, которые со временем как бы стали его ежедневной молитвой: чтобы вернул господь лемкам заграбастанные шляхтой леса и горы, чтобы воссоединились галицко-русские земли с землями могущественной славянской державы. Но молиться по-настоящему, с тем горячим чувством, с каким молились паломники, Петру мешала Галина. Она мерещилась ему на каждом шагу. То он представлял себе, как она приезжает к нему в горы, чтобы там водить за нос жандармских офицеров, то видел ее, рассудительную, вглядчивую, как она входит во дворец Франца-Иосифа, то просто гулял с ней над шумливым Саном… Петро надеется получить милость божью и для своего края лемков и для себя лично. Эта склоненная крестьянская спина, загородившая от него церковные двери, верно, просит у бога такой же милости. Пусть господь бог поможет и ему, и его детям, и его родному краю…

Петро отошел от толпы и сел на лавку под ореховым деревом, рядом с крестьянином, за спиной которого стоял на паперти. Немного времени нужно, чтобы познакомиться с отцом и матерью, у которых кровоточит в сердце рана еще с того далекого дня, когда единственного их сына засекли нагайками царские заплечных дел мастера. Петро нашел слова, чтобы завязать беседу и не разбередить ненароком чужую сердечную рану, а его собеседник рад был поддержать разговор, пожаловаться на злую судьбу.

Рассказывал седоусый, с черными густыми бровями, суровый дед Кирилл. Время от времени в его печальную повесть вставляла словечко сухонькая, с добрыми серыми глазами бабушка Горпина, она подбрасывала кое-какие подробности, поддакивала старику или, наоборот, пыталась противоречить, когда ей казалось, что старик не совсем так оценивает сына.

— Сын у нас, слава богу… больше бы таких на земле, как он. Семеном звали, а по батюшке Кирилловичем. Рос он у нас один как перст. Остальных пятерых бог прибрал, померли еще в малолетстве. Зато Семен рос…

— Как цветочек, здоровый да хороший, — отозвалась старушка.

Дед недовольно отмахнулся:

— При чем тут цветочек, Горпина? Семен парубок, мужику сила нужна и разум.

— Таким он и рос, — вставила бабуся.

— Вот он и рос, — повторил, вздохнув, Кирилл. — И вырос бы путным человеком, коли б не это наказание господне. Пятый год подоспел, зашевелились люди, которые победнее, — кричат «земли, земли давай!». И мой Семен пристал к тем, что вышли с красной хоругвью требовать ту землю.

— Не пристал, Кирилл, — возразила бабушка Горпина. — К нему пристали, когда он шел с хлопцами на площадь. Хоругву нес впереди, я сама видела.