Войцек стоял перед ней с опущенной головой — неузнаваемый, в глазах тоска, куда и развязность девалась — и, точно на исповеди ксендзу, признался ей, что с того дня его душа не знает покоя, что он по сию пору живет под гнетущим впечатлением той ужасной ночи. Пусть простит ему пани Ванда, но он хотел бы понять, откуда, из какого источника ее муж черпал эту необоримую, прямо-таки титаническую силу духа. Самого господа бога, наверно, не мучили так, как мучили в ту ночь Михайла Щербу. Разреши это тюремный ксендз, — его, должно быть, распяли бы на кресте.

— Источник этот в правоте, в твердой вере, что общество, где господствует неправда и грабеж, необходимо перестроить. Можете вы это понять, пан жандарм? — резко проговорила Ванда.

— Не называйте меня так, — умоляюще сказал жандарм. — Я, прошу пани, зовусь Войцек, Войцек Гура.

— Зачем же пан Войцек с таким чувствительным сердцем пошел в жандармерию?

— То была воля отца, прошу пани. Да и я, должен признаться, не хотел в то пекло, в окопы, возвращаться после ранения.

…Ванда берет маленького на колени и садится с ним перед окном. На дворе весна, распустились, зеленеют деревья. На веточку липы села синичка, за нею другая. Эта непоседливая пара всегда заявляется к этому времени за завтраком к Ванде. Сначала одна перелетела на кусочек мяса, подвешенный на проволочке за окном, и принялась энергично бить по нему клювиком, потом перепорхнула другая, согнала первую…

Малыш тоже не остался равнодушным к шустрым пташкам, замахал ручками, запищал на радостях.

— Синица, Орест, си-ни-ца, — произносит Ванда.

Малыш старается повторить за мамой, что-то щебечет.

Старинные часы на стене бьют девять. Раз в неделю, как раз об эту пору, стучал в дверь ее друг в жандармском мундире. Ванда усмехнулась, повторила вслух слово «друг». Невероятная, невозможная в обычное время дружба! Странная, как странно было бы услышать о дружбе волка с пугливой серной в лесу. Подпольщица-революционерка — и жандарм, которому среди других дел поручил Скалка тайное наблюдение за нею. Комендант не мог даже предположить, во что обернется Войцекова «служба». Он хотел донять ее, гордую русинку, этими посещениями поляка-жандарма, надеялся довести Ванду до крайности, был уверен, что Ванда не выдержит этой жандармской пунктуальности и… кинется с отчаяния в холодные воды Сана. Да не сбылись его надежды. Жандарм оказался отзывчивым парнем. Допрос, пытки, которым подвергли Щербу, потрясли Войцека. Звериная жестокость жандармов, непонятная для него свирепая ярость к закованному в цепи человеку перевернули ему душу, а знакомство с женой Щербы, который стал героем в его глазах, заставило Войцека задуматься над тем, над чем он никогда до сей поры не задумывался. Помогли также и книжки, которые ему незаметно подсовывала Ванда, а еще больше разговоры, в которые она втягивала его…

Однажды утром он пришел сильно встревоженный. Расхаживая по комнате, хмурился, кусал с досады губы, что не может предупредить того неведомого художника— «пачкуна», как выразился комендант, для поимки которого Скалка придумал нынче ловушку, из которой тому никак не уйти. Ванда знала, кто этот смелый и неуловимый «пачкун», она еще не забыла, сколько переполоху вызвали среди поветовых начальников карикатуры-летучки на Франца-Иосифа, выполненные талантливой рукой фабричного лакировщика Ивана Сухани. В тот же день, не говоря ни слова Войцеку, она поспешила предупредить руководителя подполья Пьонтека, а уже на следующей неделе радовалась, слушая жандарма, когда тот рассказывал, как пан Скалка бил по мордасам своих подчиненных, вернувшихся из засады на художника с пустыми руками.

Шли недели и месяцы, минуло полгода с той поры, как впервые пришел к Ванде жандарм Войцек Гура. Ничего определенного о подполье он не знал, но по мере того как секретные сведения, приносимые им из комендатуры, раз за разом срывали планы Скалки, Войцек все же догадывался, что такая организация существует и что во имя святой правды ей следует всячески помогать.

— Иногда зажмурюсь и вижу своего отца на панском фольварке, — признается он Ванде в минуты откровенности. — И вечно, моя пани, с вилами, словно он, бедняга, и родился с ними. А рядом с отцом вижу пана помещика в фаэтоне, в фаэтон три пары лошадей цугом запряжены. Так по гроб жизни, видно, убирать ему навоз за ними.

Играя с маленьким, вспоминает все это Ванда, прислушивается к звукам во дворе.

— Слышишь, мой карапузик? Что-то нет до сих пор нашего друга. А уже скоро десять…

Орест играет ее кудряшками, заглядывает в глаза, что-то лепечет, а наигравшись, кладет ей головку на плечо. Это означает, что карапузик Орест готов слушать мамину песенку. Тяжело на душе у Ванды. Песня — единственная отрада в ее нелегкой, полной тревог жизни подпольщицы. Если бы не ребенок — еще б так-сяк; Михайло, хоть и мало прожила с ним, приучил ее к этой опасной игре со смертью: без ребенка ей легче было бы рисковать. Не могла без дрожи в сердце подумать о том, что ее Орест, так похожий на отца, это нежное, беспомощное кареглазое существо, может остаться сиротой… Хорошо, если вернется с фронта отец. А если никогда не вернется? Что тогда станет с мальчиком?

И все же, наперекор этим недобрым мыслям, запела всем бедам назло веселую, слышанную когда-то в Ольховцах шутливую песенку:

Пішов мій миленький
На море плавати,
Але ж мі не казав
За собов плакати.
А я мудра била,
Жем нич не плакала.
Три дні в корчмі грали,
Я сой танцювала!

Встрепенулась, услышав стук в дверь. С ребенком на руках поднялась навстречу гостю. Это был Войцек. Поздоровался, поздравил с именинником, но не сделал от порога ни шагу, не поставил, как обычно, карабин в угол у дверей, даже каски не снял.

— Вы куда-нибудь торопитесь? — спросила Ванда удивленно.

— Пани Ванда, беда… — глухим голосом проговорил Войцек. — Потому, прошу пани, я и задержался…

Только теперь она заметила, что Войцек на себя непохож, с лица даже спал, так терзала его новость, с которой он пришел сюда. А когда, запинаясь, волнуясь, рассказал о том, что случилось вчера на вокзале, про документы и какую-то книжечку с дарственной надписью австрийского архикнязя, и Ванде передалось его тревожное настроение. Больше всего поразило ее, что ландштурмистом, которому Войцек вынужден был надеть наручники на руки, оказался Иван Юркович, знакомый газда из Ольховцев. В одном из зашифрованных писем с фронта упоминалось об этом самом Юрковиче, с которым Михайло будто сидел в окопах и даже дружил.

— Почему же пан Войцек не отобрал этих документов? — спросила Ванда. — Почему же вы дали перехватить их тому, другому?

— Ой, пани Ванда, — вздохнул Войцек. — Если бы пани видела, что там поднялось. Ведь, прошу пани, не мне, а тому сытому кабану дал Юркович по морде. За то и отомстил мой коллега ландштурмисту, почистил его карманы, чтобы расстараться перед комендантом. Он уверен, что пьяные офицеры не разобрались и этому разбойнику Юрковичу место на виселице.

Минуту-другую стояли молча, расстроенные, беспомощные, не зная, с чего начинать, за что браться.

— Сядьте, Войцек, — наконец произнесла Ванда. — Поставьте на место карабин, снимите каску и, прошу вас, сядьте. Подумаем. Потому что из-за того, о чем вы только что рассказали, может большая беда стрястись.

3

Иван зашел к коменданту уездной жандармерии Сигизмунду Скалке, отдал, как полагается, честь, назвал себя и ту войсковую часть на Восточном фронте, в которой он сражался и был ранен, а под конец в нескольких словах рассказал про неприятную стычку с жандармом пана коменданта, которая получилась у него на вокзале.

Комендант Скалка, внушительного вида, совершенно седой мужчина, сидел за массивным письменным столом и, передвигая с места на место тяжелое мраморное пресс-папье (то самое, которое он в свое время швырнул в Михайла Щербу!), изучающе наблюдал за солдатом. С младшим братом этого ландштурмиста, синявским учителем Петром Юрковичем, он хорошо «знаком». Тот уже отсидел свое в Талергофе и теперь, как инвалид войны, вернулся в Синяву на свою учительскую должность, а этот, Иван, выходит, не в брата-москвофила удался, если получил такой подарок от самого архикнязя. А впрочем, есть что-то общее между ними — мужицкое, бунтарское, небезопасное для имперско-королевского порядка. Петра он заподозрил в исчезновении жандарма, который должен был арестовать его как москвофила, а этот размахнулся вчера и раскровенил нос жандарму. Подобной наглости еще не наблюдалось в Саноцком повете. Простой солдат, паршивый хлоп, да еще русин, который должен бы тянуться по струнке перед имперско-королевским жандармом, поднимает на него руку, бьет по физиономии. За такую дерзость сработал бы себе Юркович веревку на шею, но эта вот синяя книжечка с автографом архикнязя наверняка убережет его от нее. Потому, очевидно, и осмелился ударить, что чувствовал за своей спиной высокого заступника. Дарственная надпись архикнязя, безусловно, кое-что значит для простого ландштурмиста. Можно лишь удивляться панибратству его светлости. А впрочем, чему тут удивляться, когда по ту сторону окопов бушует революционный ураган, когда на грудь императора России ступил грязный сапог мужика-солдата. Верно, со страха перед революцией и объявил новый австрийский император амнистию для заключенных и выпустил на свободу москвофилов из концлагерей. Ох, напрасно, Карл, ты пошел на это. Покойный Франц-Иосиф был осмотрительнее. Ослабить вожжи с мужиков — значит уготовлять эти вожжи для собственной петли. Ведь от революции в России не спится и нашему австрийскому пролетарию. Слухи о ней летят от города к городу, от села к селу. Разве он сам, Скалка, не видит, каким ненавидящим взглядом провожают его эти хамы? О, прошли те времена, когда мужик еще издали сбрасывал перед комендантом шапку, теперь он разбирается в политике и уверен, что не только жандарму, а и самому императору можно заехать по физиономии.