Изменить стиль страницы

Так что же написать для первой «красной книжки»? Вспомнились лубочные книжки, которые он видел на деревенских базарах и ярмарках, — все это было совсем не то, что нужно. А ведь этот мусор представляет собой единственную литературную пищу, какой господа издатели кормят мужика! Гоголя нужно посылать в деревню, Белинского, Пушкина, Тургенева. Кто сказал, что мужик не поймет их? Великолепно поймет. Некрасова поймет, но сам-то Некрасов палец о палец не ударил для того, чтобы начали его читать в мужицкой избе.

Он вдруг рассердился на себя, бросил в ящик стола все вытащенные из него бумаги и взялся за первую подвернувшуюся под руку книгу. Но читать не стал, вспомнив, что завтра предстоит тяжелый день — первое публичное чтение на вечере в пользу Литературного фонда. Читать он должен был «Блажен незлобивый поэт» и «Еду ли ночью по улице темной».

«Мрачно, пожалуй? — подумал он, — Ну и пусть мрачно. Чувствительные там и без меня найдутся!»

Он зевнул, посмотрел на часы и пошел спать. В пустой темной спальне было холодно и неуютно. Василий даже постель не приготовил. Некрасов поморщился, хотел пойти разбудить его, но потом сорвал с кровати покрывало, бросил его в угол и забрался под одеяло.

II

Первое публичное чтение в пользу Литературного фонда было настоящим событием. Оно проводилось в зале «Пассажа», на нем должны были выступить самые известные писатели — приехавший из-за границы Тургенев, Некрасов, Майков, Полонский, Бенедиктов. И не только литераторы, а вся просвещенная часть петербургского общества ждала с нетерпением этого вечера.

Литературный фонд — иначе «Общество пособия нуждающимся литераторам и ученым» — организовался совсем недавно. Руководителями его были известные и почтенные люди: брат министра просвещения Ковалевский, издатель «Отечественных записок» Краевский, известный ученый публицист Кавелин и не менее известный литератор Дружинин. Литераторы с большим сочувствием встретили мысль о создании такого общества и считали себя обязанными всеми силами помогать ему.

Некрасов приехал в «Пассаж» довольно рано, прошел в комнатку позади сцены и начал искать глазами Тургенева. Его еще не было, в комнате суетились взволнованные, захлопотавшиеся устроители. Бенедиктов быстро шагал из угла в угол, да у окна, съежившись, как от холода, сидел бледный, изможденный Полонский. Он сегодня первый раз после тяжелой, долгой болезни вышел из дома, оставив жену у кровати умирающего сынишки. Он сидел никого не замечая, погруженный в печальные мысли.

Некрасов хотел пойти в зал, но в дверях, окруженный толпой поклонников и поклонниц, появился Тургенев. В комнате сразу стало тесно, шумно и оживленно; кто-то торопливо начал зажигать бра на стенах, кто-то кричал, что на сцену забыли поставить графин с водой, кто-то, брякая зажатым в кулак колокольчиком, спрашивал Тургенева, можно ли уже начинать.

Мощная фигура Тургенева возвышалась над суетящейся вокруг него толпой. Его седая красивая голова казалась сегодня особенно белоснежной; он был серьезен и действительно выглядел учителем, «мэтром» среди окружавших. Увидав Некрасова, он дружелюбно протянул ему руку и, оттеснив своих спутников, подошел вместе с ним к Полонскому. Полонский безучастно выслушал высказанное им сочувствие и поблагодарил Тургенева за то, что тот вступил ему свое место в программе вечера: Тургенев должен был читать первым.

— Мне, действительно, очень нужно скорей вернуться домой, — сказал он, растерянно озираясь по сторонам. — Нельзя ли уже начать?

Зазвенел колокольчик; публика, давно занявшая места, начала аплодировать, и Полонский быстро пошел на сцену.

— Не везет ему, бедняге, — сказал Тургенев. — Странно, по людям с нежной чувствительной душой судьба, как назло, посылает особенно много испытаний. Черствые и сухие люди не встречают на своем жизненном пути столько ударов. Судьба бережет их, зная, что она не получит злорадного удовлетворения, насылая на них несчастья, — они перенесут эти несчастья с циническим спокойствием.

— Может быть, тот, кого ты называешь черствым, страдает не меньше, — глухо сказал Некрасов. — Только предпочитает молчать о своих переживаниях.

Он отошел к двери, ведущей на сцену, и прислушался к голосу Полонского. Он читал стихотворение «Иная зима»; читал медленно, тусклым, безучастным голосом:

…Но та зима ушла от нас с улыбкой мая,
И летний жар простыл — и вот, заслыша вой
Осенней бури, к нам идет зима иная,
Зима бездушная — и уж грозит клюкой.

Когда он кончил, ему много аплодировали, и он как будто ободрился, чуть-чуть выпрямился, и тень улыбки мелькнула на его лице. Но читать больше не стал и торопливо направился к выходу. Некрасов вышел вслед за ним и через боковую дверь попал в зал. Там, после минутной тишины, снова раздались шумные аплодисменты. В последних рядах вскакивали с мест, хлопали, кричали; первые ряды вели себя немногим спокойней и тоже аплодировали, не жалея рук и перчаток, — зал встречал кого-то овацией. Некрасов, отойдя от двери, взглянул на сцену, — там стоял и, улыбаясь, раскланивался с публикой Тургенев.

— Милостивые государыни и милостивые государи! — начал он, когда аплодисменты утихли. — Первое издание трагедии Шекспира «Гамлет» и первая часть сервантесовского «Дон-Кихота» явились в один и тот же год, в самом начале XVII столетия. Эта случайность показалась нам знаменательной; сближение двух названных нами произведений навело нас на целый ряд мыслей. Мы просим позволения поделиться с вами этими мыслями и заранее рассчитываем на вашу снисходительность…

Некрасов оглядел зал. В глубокой, благоговейной тишине, боясь кашлянуть или пошевелиться, сидела публика. Глаза всех с одинаковым восхищением, не отрываясь, смотрели на сцену; кое-кто приложил рупором руки к ушам, стараясь услышать каждое слово; у многих от напряженного внимания полуоткрылись рты и лица приобрели бессмысленное выражение.

Сколько знакомых было здесь! Вон, рядом с Ольгой Сократовной Чернышевской, разодетой в ослепительный наряд, сидит Добролюбов, серьезный и строгий, со скептической складочкой около крепко сжатого рта. Он слушает очень внимательно и не замечает, что головка его соседки придвинулась к нему очень и очень близко. Вон Иван Иванович Панаев сидит, откинувшись на спинку кресла, и глубокомысленно смотрит куда-то вверх. Вон Авдотья Яковлевна, вся в черном, эффектная и красивая, но что-то очень грустная и бледная. Из всей публики, пожалуй, одна она не слушает и думает о чем-то своем.

Знакомые лица литераторов мелькали в каждом ряду: вон маленький, вертлявый Щербина, известный всему Петербургу своими желчными эпиграммами; вон Дружинин, тихонько поглаживающий свои великолепные усы; вон, похожий на министра, сухой, подтянутый Краевский, вон редеющая шевелюра Григоровича; вон Майков, который тоже выступает сегодня.

В первых рядах сидели «меценаты». Некрасов узнал жену придворного архитектора Штакеншнейдера и рядом с ней ее миловидную, горбатенькую дочь Елену. У Штакеншнейдеров, в их роскошном доме на Миллионной, был литературный «салон», который посещали очень многие литераторы. Рядом с мадам Штакеншнейдер сидел Бенедиктов — ее любимый поэт и личный друг.

В зале было жарко, ярко горели настенные бра и люстры, дамы тихонько обмахивались веерами, пахло духами и еще будто бы ладаном, точно в церкви. Яркие огни, духота, тишина — все это напомнило Некрасову заутреню; казалось, вот-вот выйдет могучий протодьякон и провозгласит что-нибудь рыкающим басом, а вслед за ним запоет детский или девичий хор ликующее «Христос воскресе». Но вместо хора зал заполнял голос Тургенева.

«Что за странная мысль выйти на сегодняшний вечер со статьей? — думал Некрасов. — Его слушают так почтительно, потому что он — Тургенев. Если бы это читал кто-нибудь другой, публика давно начала бы чихать и кашлять…»