Изменить стиль страницы

В яростной борьбе с цензурой, в хлопотах о своевременном выходе журнала, в постоянных и трудно осуществимых заботах о том, чтобы он, несмотря на все, сохранял свое направление, прошло почти незамеченным появление в «Колоколе» небольшой заметки с извинением. Таков был результат поездки Чернышевского.

«Нам бы чрезвычайно было больно, если бы ирония, употребленная нами, была принята за оскорбительный намек», — писал Герцен, уверяя дальше, что «мы не имеем в виду ни одного литератора, мы вовсе не знаем, кто писал статьи, против которых мы сочли себя вправе сказать несколько слов…»

Некрасов брезгливо бросил «Колокол», прочитав это «опровержение». Как мог Герцен дойти до этого? Сначала обвинять людей в том, что они подкуплены, а потом спокойно заявлять, что это была «ирония». Зачем он лгал, что не имел в виду никого лично, хотя совершенно явны были выпады именно против определенных лиц? Он отнес «Колокол» Чернышевскому и зорко наблюдал за его лицом, пока он читал заметку.

— Колоссальную глупость я сделал, что поехал, — сказал Чернышевский, отложив «Колокол».

— Как глупость? — возмутился Некрасов. — Ведь если вы не сумели заставить его переменить взгляды на существующее положение вещей, то все же это заявление снимает с нас позорное обвинение. Я не могу сказать, что вполне удовлетворен, но все же…

Но Чернышевский досадливо отмахнулся и не стал разговаривать на эту тему. Его интересовало сейчас совсем другое: ему передали, что государь сильно не расположен к литературе и что нужно ждать еще больших репрессий со стороны цензуры.

— Надо учиться писать так, чтобы те, кому надо, нас понимали, а те, кому не надо, ничего бы не поняли, — говорил он. — Это же преступление! Два номера подряд попадаться так, как мы попались. Вы знаете, что цензора Палаузова хотят отставить от цензурования «Современника»?

Некрасов ответил, что знает. Ему передавали, что министр просвещения Ковалевский поднял целую бурю по поводу напечатанных в журнале статей. Одна статья, вызвавшая гнев министра, принадлежала Добролюбову, вторую писал Иван Иванович Панаев.

— Да, Николай Гаврилович, жмут нас, — сказал он. — С двух сторон жмут: Герцен за то, что к начальству подлаживаемся, а начальство — черт его дери — не ценит нас с вами. Придется нам или совсем закрывать свое заведение, или перейти на выпуск журнала дамских мод.

— Что ж, дамские моды тоже необходимая вещь, — серьезно ответил Чернышевский. — Вот Ольга Сократовна говорила мне, что читательницы обижаются, зачем мы перестали парижские картинки печатать… Нет, закрываться нам, я полагаю, не нужно. Учиться нужно. Учиться работать во всяких условиях, извлекать уроки из всякого инцидента, помнить, что на то и щука в море, чтобы карась не дремал.

Он говорил весело и спокойно, как всегда. Казалось, нет ничего такого на свете, что может вывести его из равновесия, ввергнуть в панику, заставить сложить руки. Некрасов слушал его с завистью и восхищением. Нет, с такими помощниками не пропадешь, они не дадут утонуть, хотя бы ты сам захотел утопиться!

— Так значит не дремать? — засмеялся Некрасов прощаясь. — Щука-то уж больно зубаста, да и щурят кругом много — как бы не слопали?

— Подавятся! Обязательно подавятся, — убежденно ответил Чернышевский. — Не могут не подавиться — нас ведь много, одного заглотаешь — другие останутся.

Он проводил Некрасова до передней и сам закрыл за ним дверь. Некрасов постоял минутку на крыльце, блаженно улыбаясь своему удивленному кучеру. Нет, честное слово, приятно, хоть и непривычно это чувство! Чувство, что ты не один, а в стае. В стае хороших, смелых птиц, которые знают, куда летят, и у которых такой вожак, как Чернышевский. Правда, стайка пока невелика, но, кто знает, может уже расправляют крылья и догоняют их верные товарищи?

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

I

В «Колоколе» появилось стихотворение «Размышления у парадного подъезда». Это было событием. В русской печати его публиковать не позволили, и доселе оно ходило по рукам в списках. К стихотворению было прибавлено примечание от редакции:

«Мы очень редко помещаем стихи, но такого рода стихи нет возможности не поместить».

Некрасов, разумеется, не посылал стихов Герцену и не знал, как они к нему попали. Может быть, через Тургенева? Он был очень взволнован и тронут, сразу же побежал к Чернышевскому и торжествующе развернул перед ним «Колокол».

— Я рад лишний раз убедиться, что Герцен стоит выше всяких личных и литературных дрязг, — сказал Чернышевский. — Он очень правильно поступил, напечатав это стихотворение. Жаль, что оно столько времени пролежало в бездействии. Вы обязаны больше писать, Николай Алексеевич! А вы в последнее время совсем ничего не пишете!

Чернышевский разгладил примявшуюся страницу «Колокола» и добавил улыбаясь:

— Видите, какая у вас возможность печататься, вопреки желаниям нашей цензуры.

— Это такая случайность, что ее совсем не приходится брать в расчет, — ответил Некрасов. — Это трибуна на один раз и потом не та, которая мне нужна. Я хочу писать для тысяч читателей, а скольким людям в России попадает в руки «Колокол»?

Он с оживлением начал излагать Чернышевскому план, недавно пришедший ему в голову. Он задумал издать серию книжек для народа, для крестьянина, для ремесленника, дешевых, доступных каждому, выпущенных большим тиражом.

— Я назвал бы их «красные книжки», пустил бы в продажу не дороже, чем по три копейки за штуку, и распространение поручил бы не книгопродавцам, а деревенским офеням. Такой офеня с иголками, нитками и прочим «красным» товаром забирается в самую глушь и имеет возможность продать книжку тому читателю, для которого она предназначена.

Он сразу точно и деловито подсчитал все расходы, связанные с изданием «красных книжек», — бумагу, печатанье, распространение. Расходы эти он намерен был взять на себя, заявив, что может позволить себе такую прихоть.

— Выпуская такие книжки, будешь знать, для кого пишешь, — сказал он. — А то сейчас черт его знает, кто тебя читает.

Он просидел у Чернышевского до вечера, обдумывая вместе с ним, как бы скорей и лучше осуществить этот план. Главное затруднение представляла, конечно, цензура, крайне неблагосклонная к Некрасову. Вот уже четвертый год не разрешала она ему переиздать книжку его стихов. Книжка ходила из одной инстанции в другую, ее читали, изучали, рассматривали чуть ли не в микроскоп, но печатать все не позволяли. Некрасов старался не думать о ней — так обидно ему было видеть, что десятки поэтов печатали свои книги, а он мог только изредка после бесконечных придирок и поправок помещать стихи в «Современнике». Но для «красных книжек» он надеялся придумать какой-нибудь способ обойти цензуру.

Веселый и добрый, вернулся он от Чернышевского и уселся за письменный стол. Он вытащил из ящика свои записные книжки, старые черновики, наброски стихов, планы будущих больших произведений. Он придирчиво рассматривал каждую бумажку, — нет, для «красных книжек» все это не годилось! Надо было написать что-то совсем другое, написать от всего сердца, открыто и горячо поговорить с новым своим читателем.

Эх, если бы можно было выпустить эти книжки без цензуры, — он бы знал, что нужно в них рассказать!

Он снова начал рыться в ящике и в дальнем углу нашел старые письма Чернышевского. Он получал их еще за границей, и в них, помнится, были отзывы на первую книгу его стихов.

Он развернул пожелтевшие листки и сразу же наткнулся на памятные ему строчки:

«…По моему мнению, Вы сделаете гораздо больше, нежели сделали до сих пор, — Ваши силы еще только развиваются. Вы — как поэт — человек еще молодой. Что выйдет из Вас со временем, я не могу сказать, хотя имею основания предполагать разные приятные вещи…»

Некрасов подумал, что за прошедшие после этого письма годы он ничем особенным не оправдал предсказаний Чернышевского. Удивительно пустыми, бесплодными были они, особенно последний год, в течение которого, кроме шуточных безделок для «Свистка», ничего не написалось. Правда, образы, рифмы, звуки все время бродили в голове, но он сам не давал им воли, содрогаясь от мысли, что о каждой строчке придется беседовать в цензуре. Видеть прикосновение цензорских пальцев к собственным стихам всегда гораздо мучительней, чем объясняться по поводу чужих произведений.