Купил отец Татьяне драповую кофту. Мода была такая: плечи высокие и сзади заслонки. В спасов день пошли на рынок, она эту кофту надела да кумачник. Пришли. Девок да ребят всяких много, а Михайлы нету. Татьяна стоит, вертится, в хоровод нейдет. «Ты что?» — «Да так что-то». Ну я и не переспрашиваю. Побыли немного, она говорит: «Надо бы домой идти». — «Для этого приходить не стоило». — «Как не стоило, народ посмотрели и ладно». Тут объявляется Егор. Жамками угощает. Пристал, увел ее в хоровод. Только встала, Михайла подходит. Ее в краску. Ну, так и не пришлось поговорить с Михайлой. Пошли домой, а этот все с ней, да все рядом. Потом тихонько ей в руку письмо сует.
— Это что?
— Так, после…
— Не хочу после, хочу сейчас.
При всех конверт разорвала, а там карточка, рука руку жмет. С другой стороны написано. Она карточку другому парню. Тот читает:
«Со мной вы себе отраду получите».
А подпись, говорит, разобрать не могу, какие-то все витенечки. Егор карточку вырывать, а парень ее Татьяне. Она спрятала да говорит:
— Вот принесу на сход, миром-то и помогут разобрать.
Все хохочут. Так дорогу-то и чудили. После узнали, он писарю полтинник дал, тот карточку нашел и слова придумал.
Мы этому парню заставили ответ написать: «Вот письмо, только не тебе — писарю». И внизу петушка вывели. С этого навалилась на него тоска. Вечером подглядели — к Наталье пошел. Была у нас такая старуха, травы знала и наговоры умела делать. Говорят, могла лешего вызвать из раздвоенной сосны. Ну, как тебе сказать — леший не леший, а напугай, так все кто-нибудь и покажется. Я сама не видела. Мне он не нужен. У меня свой леший был, не знала, как с плеч стрясть. Вот мы тихонько к ней в сени и у дверей слушаем. В щелку все видно. Он на лавке у стола сидит, перед ним груда пряников, а Наталья на них шепчет: «Как красное солнышко припекает мхи, болота, черные грязи, так бы присохла раба Татьяна к рабу Григорью, очи в очи, сердце в сердце, мысли в мысли; спать она не спала, гулять бы не гуляла, обо мне рабе Григорье сохнула бы, вянула бы, как я о ней сохну…»
Татьяна рот зажимает, хохочет, а я ей под бок: «Дура, дай послушать, больно жалостно…»
Старуха другую молитву:
«Не пади, моя тоска, моя сухота ни на землю, ни на воду, ни на листвень зеленую, ни на шелковые травы, ни в ракитовы кусты, а пади, моя тоска, пади, моя сухота, прямо рабе Татьяне в сердце, в печень, в легкие, в ясные очи, в черные брови, в семьдесят семь жил, в семьдесят семь суставов…»
Мы трясемся. Вышли в огород, пали на траву. Никогда такого не видали. Потом он на зады, а мы ему из поля навстречу. Покраснел и глаза бараньи. Татьяна к нему, за карман: «Егор, дай пряничка». Он завертелся, фуражку надвинул — да ходу.
Дальше-то? Дальше рассказывать нечего. Хорошего не уродилось, а плохое вспоминать не желаю.
Михайла? Михайла на службу ушел, да так мы его тогда и не дождались.
Глава вторая
Мира вам, и я к вам! Опять чай? Пей да пей — копыта слезут. Мне скоро домой надо. Пойду весну встречать. Тут у вас в городе на камнях хлеб не растет, ее не увидишь. Все лежишь? Давай хворь-то мне в карман, я где-нибудь брошу по дороге. Банки? Давай банки. Для других у меня рука легкая.
Оказывается, эта песня летает по воле. Я думала, только у нас поют. Ну, на мотивные песни у меня слух есть. Ишь, выносит, глянь в окно: это каменщик, кирпичи кладет. Говоришь, школа будет? Все строят. Лежи плотно, не двигайся!
Взяло-о? Не больно? Лафитник, он лучше льнет, у банок края толстые.
Отец у меня был хороший, но такая нация — запоем пил. И закрутит, зачертит по дороге и заровняет бугорки.
Уж он только того не делает, чего не видит. Дом срубить в лапу, в крюк, в полукрюк или в простой угол и совсем его обделать. А дома сундуки мастерит. Доски выстругивает, пробьет стамеской, клеем смажет, да в замок и деревянными гвоздями схватит. Поет сундук. Ну погладит, вделает личину, а она со звоном. Мы с Татьяной еще малые были, ну и вертимся тут. Он, ничего не говоря, посадит обеих в сундук, да и запрет. Ну, это не помогает. Выпустит — мы опять то же. Он доски фуговать, а мы на верстак лезем. Стружки-то они вон какие — вьюнышком, белые, сосновые. Мы их трясем, перебираем, а ему работать нельзя. Он снимет нас, а мы снова. Гнать жалко. Возьмет гвоздь, да и прибьет обоих за платьишко к верстаку. А платье холщовое. Мы оглядываемся, а он молчит да делает. Со стороны хохочут: «Вот так и будете сидеть навсегда». Ну, визг на всю избу. Возьмет клещи, гвоздь вытащит, только и всего. Потом с верстака подальше, будь хоть золотые стружки вьюнышком. Сказки сказывал. Вот Елена прекрасная, вот Жар-птица…
Одевайся, мой парень, и выздоравливай. Вишь, какие рубцы. Будешь ты теперь меченый.
Что прошло, считаю, как бы не было. Забыла… Ну вот нас двое: Александра с Гор, да Татьяна с Гор. И попали в одну деревню. Наперед Татьяна. До шестнадцати-то лет. Вышла не к свекру со свекровью, вышла к снохе да к деверю. Старик-то был мотыга, скряга устрашающий. Женщина одна жила, работница. Потерялось полтора рубля, ее заподозрили. Жердочки в избах. Подвязал за ноги к жердочкам и стегал вицей. «Отдай полтора рубля». И так не мог добиться, не сказала. А потом нашлись — за божницей засунуты. Ну эта женщина мало пожила. Перепугало[10] ее. Жил раньше-то деверь на железной дороге, и попались деньги ему золотые. Кто его знает, как попались, — может, кого придушил. Вот у него четвертная вина в углу стоит. Яйца наваренные — и никто не тронь. А жена, когда он домой придет, на постель к нему не ложись, стой всю ночь около. «Раз ты жена, ты подножье ног моих». Вот приезжает он раз в село на ярмарку, понравилась одна. Он ей серьги купил, шубку справил. Полюбезничал, домой приехал. Год прошел. Приезжает опять, и подвалилась, да и женила его на весь товарчик. Очень на лицо была удивительная. Повертела его, да и вышла за дружка. На другой год, реки вскрылись, он на ярмарку опять. Она с мужем к нему навстречу. С того еще пуще запил. Задолжал тверскому купцу под вексель полторы тысячи. Потом жена видит, дело неладно, вывеску переменила на себя: «Подойницына Марья». Шильца, зеркала. А он говорит, если дела не поправятся, на Афон богу молиться уйду. Потом она сама на ярмарку едет. «Не запьешь без меня?» — «Духу не выношу». Покуда ездила — все спустил. Ну, на Афон и уехал. Она пожила немного да померла. Осталась одна старуха, ее свекровь да два сына. Ну, вот один женился. И другого женить надо. Тот постарше-то как бы за отца, утром до свету напялил дубленый полушубок, красным кушаком подпоясался, палку в руки, да и пошел торговать теленка.
Вот так и к Татьяне зашел. Сел к светцу, стал говорить с отцом, с матерью да все косится на Татьяну. А Татьяна по воду одевалась. Пошли в хлев. Мать дверь открывает, а он стоит под навесом, на небо смотрит, говорит, скоро мороз хватит, и все прислушивается, как Татьяна черпает воду на колодце. Бадью она опускает ровно, не колыхнет, не заденет, в ушат льет — ни одну каплю на снег не расплещет. Прикатила она воду, а Никон взял у матери фонарь и светит им. Татьяна сует в ушат коромысло, матери большой конец, себе маленький. И сзади стала. Никон поставил фонарь, да и говорит матери:
— Пойдем разговаривать. Товар я видел.
Ну в избе они быстро поладили — теленок пошел в полтора рубля. А через два дня сватов прислал. Засватали. А я была у другой подруги в подневестницах.
Завтрашний день свадьба, ну собрались гости и выбирают поезд. Ей и пришлось плакать. Вот села на долгую лавку, да и стала выводить: «Мой родимый батюшка и моя родимая матушка…» Прочитала трогательно, голос-то звонкий, всех и прослезила. Много-то не плачут — уймут. Приехали на осьмнадцати лошадях. Видно, была тяжелее колокола. С колокольцами, с бубенцами, лошади в наборной сбруе. У самого-то сани проездные с бархатом. Навез орехов, всяких сладостей, два бочонка вина. Изба-то подмыта, украшена. С полавочников полотенцы висят, красные ленты висят. Он под образа на поповскую щель. На нем жилетка суконная, рубаха кашемирова, на груди серебряная цепка, голова смазана маслом, волосы с затылка снятые. Потом он должен выкликать: «Татьяна Ильинишна, подите сюда, сами покажитесь и меня посмотрите».
10
Перепугало — то есть от испуга женщина тронулась рассудком.