Изменить стиль страницы

Теперь Менкина Дарининым отточенным нравственным чувством, как щупальцами, ощупывает, к примеру, дядю, его заведение, минаровских дружков, просаживающих в карты чужие деньги. Один беглый взгляд Дарины на этот мирок — и она вздрогнула от отвращения. А он, Томаш, валяется в этой грязи, дышит ядовитыми испарениями и потом впадает в бешенство, все рвет в клочья — зубами, ногтями, взбесившимся мозгом. Был бы он как Дарина — пришел, заглянул бы к дяде, поздоровался и ушел. Хватит! Мог, как Дарина, передернуться от отвращения и зажить по-иному. Разумом Томаш давно отверг дядин мирок, но чувством, дарининым чувством, только теперь заслонился от него.

Полночь, наверно, давно минула. Томаш стоит еще посреди ночи. Во все стороны озирается с Борока. Дрозды то ли еще не заснули, то ли подают голос во сне — никак не погаснет день в их представлении. Невдалеке высится здание больницы. Год назад в ней умирала Паулинка Гусаричка. Светилось в ночи ее окно. Распаленная горячкой, горела она — и сгорела. Не за что было ей ухватиться в смертельной схватке… Но он об этом не знал. А если бы знал?.. А сейчас? Знает ли он, что вершится вот в эту минуту? Живешь, как в мешке. О случившемся узнаешь лишь потом. Нет, и дрозды никак не заснут: тревожат их сны. Полночь давно прошла, а они еще подают голос.

Обернувшись, увидел — где-то горит костер. Пошел на огонек. Остаток ночи провел с пастухами, подбрасывая хворост в пламя. Просидел до восхода солнца, как заяц в борозде, — едва глаза сомкнул. Рассвело в душе, и стало легко. Все звенело, звенело в душе: лето в разгаре, травы цветут…

Дома он тщательно оделся. Очень старался привести себя в порядок, выглядеть покрасивее. Ранним утром купался в Ваге, плыл по течению возле Хумца. Что-то поделывает Килиан со своим «близненочком»? Пускал по воде плоские камешки, как мальчик, считал, сколько раз подпрыгнет. У лета в разгаре есть своя меланхолия. Яблони, рожь, терновник на склонах — все торопится созреть. А что зреет в нем? К полудню он сделал вывод: мне легко, потому что я не раздваивался. Я мыслил так же беспорядочно, как и жил.

В час дня гимназия зажужжала единой патриотической молитвой, а потом взорвалась гомоном особенно веселым: была суббота.

Ах, смотрите! Причесанный, свеженький, как огурчик, стоит перед гимназией Менкина — ждет. Учителя не видят его — это неважно, зато гимназисты здороваются с ним, узнают. Ласковым щеночком завертелся перед ним Янко Лучан. Заговорил:

— Пан учитель, как жалко, что вы больше не у нас! С вами нам весело было учиться…

Но Менкина уже раскланивается с кем-то: по лестнице спускается, подходит к нему Дарина. Только головой кивнула в ответ на приветствие, не остановилась даже — торопится к поезду с потоком иногородних гимназистов. Сердится на Томаша. И мать очень плоха.

Долгие годы страдала супруга священника ревматизмом. Долгие годы терпеливо сносила страдания, но под конец боли стали непереносимыми. Сделайте же что-нибудь, режьте меня, колите, не могу больше! — так кричала она, потому что к ломоте в суставах прибавились рези и жгучие боли в животе, с каждым днем он вспухал все больше и больше. Врачи согласились на операцию. Но едва вскрыли — увидели, что несчастную долгие годы разъедал рак: все внутри была сплошная опухоль. Близок конец, конец ужасных мучений. Потому так спешит Дарина, потому она так неприступна.

А Томаш не знает об этом. Просит Дарину извинить ему грубость, обиду. Но она не остановится, слова не вымолвит, даже не взглянет в его сторону. Трудно бывает объяснить, почему человек вел себя неподобающим образом, но еще труднее сделать это на ходу, когда к тому же вас то и дело толкают прохожие. Менкина совсем сбился, поспешая за Дариной. Так добрались они до вокзала и на перрон вышли. Вот уж и поезд подошел, а Томаш даже того не добился, чтобы Дарина остановилась, в глаза ему посмотрела.

Дарина поднялась по ступенькам, скрылась в вагоне. Тронулся поезд, беря разбег, а Томаш стоит, как вкопанный. Только сейчас выглянула Дарина из окна. Он взбросил к ней руки — остановись! Дарина помахала ему — кажется, улыбнулась!

Томаш вскочил на ходу, схватился за железные поручни. Дарину нашел в небольшом купе второго класса.

Все было, как год назад. Тогда их обоих сорвало с места силой обстоятельств. Теперь — тоже. И Дарине не могло не вспомниться, что было год назад, когда они с Томашем так неожиданно сорвались в Тураны, к ней домой. В тот день Эдит вернулась из Братиславы, ей предстояло выйти замуж за Лашута… Дарина разом стирает все, что было меж ними дурного: обе руки ему подает. Он жарко целует обе по очереди и больше не выпускает. Держась за руки, пристально оглядывают они друг друга. У Томаша ссадины на лбу и носу, он очень исхудал, на похудевшем лице до последней минуты лежало злобное выражение — так бы и рвал зубами! Да и как ему было не беситься! Теперь Дарина все понимает. Высоко ходит грудь ее под белой блузкой. Сладкое что-то собирается во рту, в мыслях у Томаша. Дарина стала полнее, мудрее. В глазах, на губах у нее — несказанная нежность. Умиленная от сочувствия к самой себе: у-у, как глядит на меня, голодным волком глядит на меня исподлобья, а я изволь все понимать… Но ты женщина и должна понимать все. Дойдя до такой мысли, Дарина села прямее, будто поправилась в седле. Вдохновение разом подхватывает обоих, каждый из них вдохновляет другого, погружается в душу другого и купается, нежится в ней.

Поезд громыхнул над Вагом, с моста влетел в туннель. Томаш, как рыба, раскрывает рот — беззвучно скандирует: «Дарина, Дарина, Дарина». Целует ей руки, кладет на колени ей голову. Она на летучий миг касается грудью его, в волосы целует. И прежде, чем свету дневному ослепить их, берет его голову в свои ладони, приподымает. Но и тогда, когда ударил свет, не открыли они глаз. Погруженные теперь в себя, в собственную темноту, пристально, чувством оглядывают друг друга, как раньше — зрением. Сейчас они стали близки. И когда нырнули в следующий туннель, Дарина промолвила:

— Томаш…

С удивительной тонкостью чувства дала она этим понять, чтоб он не склонялся к ней больше, руки бы не целовал. Такое бывает однажды в жизни, а туннелей — сколько угодно.

Вот и Врутки. Здесь год назад оторвали их друг от друга. Это было их прошлое. Они даже не двинулись к двери. Ждали только — скорее бы поезд тронулся дальше, оставил все это позади. Дарина сказала:

— Томаш, я даже не представляю, что будет с нами.

Это прозвучало из самой души ее, печально-задумчиво. Нет, все-таки Томаш прав. Что ж, так ее воспитали: порядочная девушка должна взвесить все обстоятельства, прежде чем обещаться мужчине…

— Ну да ладно, Томаш, ладно, — добавила Дарина смело, решительно. — Терзаться не будем. Честное слово, я не рассчитываю чувства, как порядливая хозяюшка, — без всякого упрека говорит она. — Время теперь такое… Многие живут сегодняшним днем. К этому тоже нужна ведь привычка. Знаешь, у нас служит одна женщина, я от нее переняла.

Обоим вдруг страшно захотелось узнать, как жили они все это время, что испытали с тех пор, как их разлучили. А поезд приближался к Туранам. Заботы и опасения охватили Дарину.

— Еще расскажи мне, пока мы вдвоем…

— Нет, ты расскажи, как ты с тех пор…

— Что же тебе еще рассказать? — спешила Дарина. Кто услышал бы их, подумал бы, они расстаются. — Трудно мне было. Но ничего. Было бы еще труднее, если б не Паулинка Гусаричка.

— Что? Паулинка Гусаричка?

— Она у мамы сиделкой, очень хорошо за ней ухаживает, как за родной матерью, — торопилась Дарина заслонить словами имя, выскользнувшее невзначай. — Мы уже не собираемся как прежде — ни в учительской, ни у Ахинки, вижусь я только с Франё Лашутом.

— С кем?

— Да с Франё. Не знаешь? Он, как и ты, был арестован. Но появился раньше тебя. Зашел ко мне в гимназию. Наверно, ты слыхал, он теперь торгует вразнос. Довольно часто к нам на фару приходит, книги предлагает. Папа считает своей обязанностью всякий раз купить у него что-нибудь. Бедняга! Он ведь этим только и кормится.