Изменить стиль страницы

К директору пойти Маргита не смела, чтоб не позорить сына — мол, как это так, что родная мать ничего о нем не знает, да и боялась она, очень боялась. И теперь, когда молилась за Томаша, воссылала за него свои молитвы-молнии или мысли о нем перебирала, оставалось после него пустое место, и с каждым разом пустота становилась пустынней. Ох, не дай бог, а, видно, зло ему приключилось. Делать нечего — побрела мать к директору.

— Пан директор, пожалуйста…

Один разок лишь глянула на него — и догадалась: знает, уже знает о Томаше директор!

А директор и не посмотрел на нее. Как услышал, что она Томаша мать, весь надулся, насупился, нахмурился, рассердился. Так и видно, что настроился обрезать: «Вот вам, женщина. Хороший сынок у вас». Директор уж и пальцы слепил, руки сжал, как разожмет руки, так и ударит ее страшным словом.

Просит Маргита милосердного слова:

— Пан директор, вы ведь начальник ему, скажите: Томаш, сын мой, где он?

Тут директор и впрямь руки разжал, по голове мать ударил:

— Арестован…

Только и сказал. Злобу, душившую его, так отфыркнул, чтоб не сказать еще большей жестокости.

У Маргиты в сердце кольнуло, будто толстой иглой проткнули его, да еще и нить насквозь протянули. Ой, сердце мое! Свет померк в глазах. Все закачалось. Что-то страшное обрушилось на нее, придавило. И под тяжестью этой начала из нее вся-то волюшка вытекать, и текла, текла, как кровь из раны. Слабела Маргита; вдруг увиделось ей, будто тонет ее Томаш. Закричала:

— Спасите! Спасите его, пан директор, добрый человек, прошу вас!

А директор еще строже нахмурился. Закусил удила добрый человек! Тверже твердого стал, как скала каменная. Такое позорное клеймо! Клеймо на гимназии, и на нем самом. Именно потому, что был Бело Коваль по натуре добряк, такое клеймо должно было сильно мучить его. Разве не унижался он, не ходил сам к этому сопляку? Не выложил перед ним душу свою на ладонь, не предостерегал, не прощал? Пусть теперь жнет, что посеял, и мать его тоже! Пусть мучаются.

Маргита мгновенно уловила упорство, учуяла жестокость директора. Такой разве поможет? И ни звука больше не проронила она о помощи. Спросила только:

— Куда его дели?

— Этого я вам сказать не могу. И не узнаете вы этого, — ответил директор. — Арестовали — и все.

— Не узнаю? Даже этого мне не скажут? — повторила Маргита, как бы вопрошая: «Да куда это я, грешная, попала?» — Даже матери не скажут, где сын ее…

Только это и сумела она еще произнести. Она как бы потеряла всякое соображение — ни себя не сознавала, ни того, что стоит здесь, настолько силен был удар. Широко раскрытые глаза уставились в пространство. Она опустилась на стул. Теперь ей было все равно. Только придя немного в себя, принялась она причитать. Тонет Томаш у нее на глазах, а спасти его она не может — пропасть пала между нею и сыном, море глубокое. Безмерный ужас охватил ее — тот ужас, который испытывают перед тюрьмой простые деревенские люди.

А директор так: прием посетительницы окончен. Откинулся на спинку кресла, ждал с нетерпением, когда бабка уберется.

— Прошу тут не голосить, — сказал он.

А Маргита не понимала даже, что ее гонят, встать с места не могла. Директору же отчего-то не пришло на ум взять ее под руку да и вывести хотя бы из кабинета. Его тоже, беднягу, удерживал суеверный страх, словно надо было коснуться осужденного, которого ведут к виселице. И он пошел за женой — пусть как-нибудь поможет избавиться от неприятной посетительницы.

Пани директорша вскоре пришла — румяная, руки толстые, хотя и видно было — рабочие. Она чему-то улыбалась, потирая свои толстые руки; ласково обратилась к несчастной женщине:

— Знаю, бабка, ваш сын арестован, а вы не плачьте.

Пани директорша, мясницкая дочь, понравилась Маргите. Хоть и госпожа, а сердечная. Чем-то она напоминала экономку священника у них в деревне, и Маргита сразу сочла ее добрым созданием, при котором можно поплакать, кому горе свое излить.

В самом деле, у Маргиты сразу полились слезы, а с ними и слова. Рада была выплакаться, выговориться перед первым человечным человеком. А пани директорша внимательно слушала ее да еще приговаривала: «Говорите, говорите, милая, что вас мучит. Ваша правда, так вот мается, мучается всякая мать»…

— Где же, где мой Томаш? — горевала бедная Маргита. — Да я хоть на край света за ним пойду, узнать бы только, где он…

— Душа моя, не убивайтесь, — сказала пани директорша так твердо, уверенно, что надежда тотчас ожила у Менкинки.

— Госпожа моя добрая, вы все знаете, дайте матери совет, куда обратиться…

— Куда? А вы отправляйтесь-ка в Бановцы.

У пани директорши для всех бед был один совет. У попа на всякий грех есть лекарство: «Прочитай, душа христианская, столько-то «Во здравие» и столько «Отче наш», и простится тебе!» У пани директорши было другое средство. Всякий раз, как приходила беда к кому-нибудь из знакомых дам — у одной кого-то в Чехию собирались выдворить, другой нужно было сына от военной службы, а то и от фронта, избавить, — пани директорша держала наготове один совет: «Отправляйтесь в Бановцы». Так и Менкинку она уговаривала:

— Вам, бабка, прямо в Бановцы дорога. Там найдете помощь. Сразу и поезжайте, увидите, я права. Ездила туда пани Вавришова — у нее муж в Чехии, понимаете. И пани Кулишкова, у нее муж сам чех. Сотник Кулишек, муж-то ее, рад бы остаться в нашей армии, да кто-то — недруг всегда сыщется — оговорил его, будто он по-прежнему сторонник чехо-словацкой унии. И Фридману, управляющему суконной фабрики, я советовала съездить туда. И всех он выслушал, все ему благодарны. Это я про пана президента и вождя нашего, вот ведь, глава государства, первый человек, как он скажет, так и будет, а каждое воскресенье домой ездит, в свой родной приход. И каждое воскресенье сам святую мессу служит за прихожан своих, за всех словацких католиков. После мессы он горячо молится за всех католиков государства. А просители молятся с ним вместе. Очень это трогательно. Пани Кулишкова говорила мне, что просто расплакалась. Так трогательно было. Иной раз весь костел слезы льет, уж больно все трогательно. Значит, пан президент за всех нас святую мессу служит, а потом на коленях за нас молится. А уж после мессы — завтрак. Просители ждут перед фарой. И он, как позавтракает, принимает их по одному. Каждого выслушает. Ей-богу. А к фаре целая толпа просителей приходит. Ей-богу. Вот и вы — поезжайте. Только в субботу. Где-нибудь вас уж приютят на ночь, чтоб поспели вы на святую мессу, потому как пан президент иной раз спрашивает у просителя, не пропустил ли, мол, святую мессу. Если пропустил, так и слушать не станет. Ни в коем случае нельзя вам святую мессу пропускать. После мессы становитесь у крыльца фары. Сами увидите, куда люди хлынут. Костельному сторожу приказ дан — вызывать крестьян, старушек деревенских, таких, как вы. Войдете к нему — не бойтесь руку ему поцеловать. Он позволяет руку целовать, хоть и президент. Он так и сказал, в Бановцах я по-прежнему декан для верных католиков. — Так что смело можете ему руку поцеловать. Вы ведь католичка и людачка, раз вы из Кисуц. И смело расскажите ему все. Он выслушает. А добрый он — ах!

— Ой, пани моя добрая, спаси вас бог, век за вас молиться буду! — горячо благодарила Менкинка. — И в Бановцы поеду, поеду, все сделаю, как вы говорите. Ой, хоть на коленях готова туда ползти! И мессу святую, ни-ни, не пропущу. А как же! Вот ходили мы, знаете, к Черной матери божией Ченстоховской, или еще на Жебридовскую Кальварию в Польше… Такую даль пешком отмахали, голодные, на одной печеной картошке… Исповедались, тело божие на святом месте приняли, — разгоралась, утверждалась в надежде Менкинка. — Так и нынче сделаю. Пойду к святой исповеди, и там, в Бановцах, тела божия причащусь. А скажите, пани моя, пан декан-президент дают ли причастие? Ах, дают… Вот приму из их рук тело божие, и пробьюсь к Томашу…

Сказано — сделано. Исповедавшись, очистившись, попостившись, с одной коркой хлеба отправилась Маргита в Бановцы, как паломница к святым местам. Только не пешком пошла, поехала поездом, но уж это ей господь бог простит: пешком-то опоздала бы.