Когда мы обошли все палатки, я спросил у Калинова:

— А в самом деле, сколько людям еще так жить?

Парторг прикинул и сказал:

— Еще года два.

Так оно примерно и оказалось.

12

Какие же перемены произошли за эти восемь лет на Дальнем? Прежде чем рассказать об этом, позволю себе небольшое отступление. Некогда Николай Васильевич Гоголь написал: «Я очень долго думал о том, каким бы образом узнать многое, делающееся в России, живя в России. Разъездами по государству немного возьмешь. Останутся в голове только станции да трактиры. Знакомства в городах и деревнях тоже довольно трудны для разъезжающего не по казенной надобности: могут принять за какого-нибудь шпиона, приобретешь разве только сюжет для комедии, которой имя бестолковщина. Если ж узнают, что разъезжающий есть и писатель вместе, то положение еще смешнее… А между тем никогда еще до сих пор не чувствовал я так сильно потребность знать современное состояние нынешнего русского человека — тем более что теперь так разошлись все в образах мыслей, так вихорь недоразумений обуял всех, что никто не в состояний верно судить друг друга, и нужно как бы щупать собственною рукою всякую вещь, не доверяя никому». В самом деле, — начинаешь понимать, прочтя это невеселое признание автора «Ревизора» и «Мертвых душ», — сколь непросто давалось когда-то российскому писателю постижение российской же действительности! Ведь не было у него, как у нас, никакого объединяющего союза, не организовывался он в писательские бригады для поездки в подшефную область или на подшефное предприятие, не общался широко и напрямую с читателями с трибуны или по телевидению и т. д. Работал он глухо и одиноко, на свой страх и риск, являясь, по сути, частным лицом. Потому, может, — продолжаешь понимать, — он и ездить-то предпочитал все больше в «прекрасные далека», во Францию, в Германию, в Италию, где ему, по крайней мере, никто не изумлялся и за «шпиона» тем более не принимал… Зато теперь! Едва пожелаешь очутиться в какой-нибудь, пусть самой отдаленной, точке своей страны, или, выражаясь в гоголевском духе, захочешь «пощупать вещь собственною рукою», напиши только заявление в писательскую организацию, получи деньги в Литфонде и кати себе, «разом и вдруг окунайся в жизнь», и никому не покажется ни подозрительно, ни смешно, потому что, во-первых, на руках у тебя, помимо писательского удостоверения, еще бумага, свидетельствующая, что разъезжаешь ты, опять же выражаясь гоголевским слогом, «по казенной надобности», а во-вторых, народ наш попривык, пригляделся уже к фигуре корреспондента с блокнотом, к тому, что возникает он в самых, казалось бы, неожиданных местах и задает всякие несуразные вопросы, — ему терпеливо, как ребенку, и с участием отвечают и растолковывают, понимая, что это не праздный интерес, но тоже работа. И каждый, как умеет, старается ему в этой работе помочь, подсказать. Бывали и у меня разные трогательные случаи в этом роде — например, в Провиденском аэропорту, где я сидел в ожидании очередного самолета и, пользуясь свободным моментом, заносил в свой дорожный дневник кое-что из накопившихся впечатлений, а сосед мой по креслам, молодой лейтенант в летной форме, распознав во мне того самого «корреспондента», озирался тем временем окрест в поисках чего-либо, достойного внимания, и, обнаружив, докладывал: «А вон еще… Очень, по-моему, интересная деталь!..» Или один старик чукча, заслуженный оленевод, бригадир, орденоносец, с которым мы толковали о житье-бытье в тундре. Не очень-то, видно, доверяя моим способностям понимать, как надо, он вдруг посреди разговора начинал диктовать мне: «Так! Теперь пиши: своим успехом бригада обязана самоотверженному труду следующих товарищей…» Да мало ли!..

Вот и Николай Иванович ничуть не удивился, когда я, едва объявившись, едва «нарисовавшись» на Дальнем, захотел смотреть поселок. Надо — значит, надо! Через минуту к нам присоединился председатель поссовета Николай Григорьевич Трищ, и на автобусе мы поехали по Дальнему, который и пешком-то можно было пройти из конца в конец минут за пять. Соответственно и все зримые, происшедшие здесь за восемь лет перемены можно уложить в несколько строк. В 78-м году, то есть пять лет спустя после возникновения, участок получил статус прииска, а сам Дальний официально стал поселком. Улицы обрели наименования, дома и «бунгалы» — номера. После этого и было построено кое-что из того, без чего нормальному поселку называться поселком неприлично. Школа-десятилетка, детсад, спортзал, магазин, клуб, четыре двухэтажных дома… Выстроилось все это не сразу, постепенно. Например, в 78-м — клуб, в 79-м — школа, и т. д. Увеличилась мощность ДЭС — вместо семи дизелей стало одиннадцать. Лучше стало с водой, хотя и доставляли ее по-прежнему водовозками, но уже не выискивали, как раньше, наледи, «пузыри» на речке, а качали из скважины. Почти все дома, как пояснил Алексеев, «под теплотрассой». Появилось даже телевидение, «самостийное», то есть любители сами изготовили ретранслятор, принимающий передачи с «Орбиты», что в Черском… Наконец, в 83-м году заработал санбыткомбинат прииска, рассчитанный на двести человек, — имелись там душ, сушилка, шкафы для спецовки, для чистой одежды. Вот это, конечно, неоценимая для горняка была вещь — только не поздновато ли, через десять лет, а все предыдущие годы так, значит, и действовала система «котельная и тазик со снегом»?.. Посмотрели мы еще общежитие, помещавшееся в одной из двухэтажек, — оно и называлось «верхней гостиницей». Были тут небольшие комнаты, на двух-трех, были и побольше, на пятерых человек. Обустраивал их каждый по-своему, иные выглядели совсем по-домашнему, видно было, что живут тут дружной, согласной коммуной, другие смотрелись типичной отчужденной «общагой»: койки да тумбочки. Однако если вспомнить те палатки!.. Обитали в общежитии не только одинокие, жили и семейные, приехавшие пока в одиночку, чтоб осмотреться, разузнать, что тут к чему, и потом, если понравится и дадут жилье, вызвать с материка семью. Трищ это знал и потому расспрашивал: «Семья есть? Дети? На очередь встали?» Да, с семьей, с детьми на Дальнем теперь вполне можно было жить, с местами в детсаду проблем не было. А тогда, в 76-м, на весь Дальний с тысячным населением детей насчитывалось, по-моему, всего двое, — по крайней мере, я только двоих и видел. Домик этот стоял в самом центре поселочка, на перекрестке всех дорог, и в какой бы момент дня, и куда бы ни шел — на почту, в контору, в столовую, — постоянно торчали в окошке этого домика две мордахи. Какие-то отчаянные родители привезли их с собой и, уходя на весь день на работу, решались оставлять одних, а они вот так по целым дням у окна и сидели. Теперь на мой вопрос о детях председатель поссовета своим способом посчитал: «Так… Голосовало в этом году девятьсот семьдесят четыре. Вычитаем… Сейчас, значит, пятьсот двадцать детей, то есть до восемнадцати лет… С жильем на Дальнем, — прибавил Николай Григорьевич, — получше, чем где-либо в районе. В самом Билибино нужно лет пятнадцать жить, чтоб получить квартиру, а у нас — месяца через два-три. А то и домик…»

Подобное сравнительно благополучное положение с жильем на прииске объяснялось просто, объяснялось оно вовсе не интенсивностью жилого строительства на Дальнем, а интенсивностью миграции. В сравнении с тем временем, когда жили в палатках, она даже увеличилась. Вот, казалось бы, странно: условия стали лучше, а народ уезжает… Но как бы там ни было, а новоселы занимали освобождаемую жилплощадь, которая целиком здесь была ведомственной, принадлежала прииску. Поменять ее, как квартиру в Билибино, на любой другой город было нельзя. Уезжаешь — отдай. Касалось это и так называемых «личных», выстроенных своими руками домиков, с той разницей, что домик продавался. Но не частному лицу — опять тому же прииску. Возникла тут вот какая любопытная ситуация. Я уж говорил, что в 75-м году на Дальнем разрешили индивидуальный застрой. Разрешить-то его разрешили, но о доставке строительных материалов специально для нужд энтузиастов никто, конечно, не позаботился. И Дальний в этом отношении не одинок — так бывает при запинании любой стройки в Сибири и на Севере. Было так в Братске, было на Устье Илима. У меня даже мелькает иногда мысль, что стихия, именуемая «индивидуальный застрой», сознательно или неосознанно, но учитывается при составлении смет. Деньги на строительство объекта — пожалуйста, сколько нужно. А смету на строительство жилья можно и урезать, потому что все эти времянки, засыпнушки, балки, тепляки неизвестно, каким образом, неизвестно, из чего, но обязательно возникнут, вырастут сами собой, как грибы, — вот тут уж действительно! — как грибы после дождя вокруг спроектированного города или поселка. Вот и решение жилищной проблемы — пока, конечно, на время, а дальше… дальше видно будет… Не знаю, может, я и ошибаюсь, может, и нет такого заведомого расчета, но что ж делать — мерещится он, когда смотришь на месте, когда «щупаешь вещь собственной рукою»… Так и на Дальнем произошло — домики эти появились мгновенно, в разных видах: от «бунгалов» до настоящих добротных домов. Собственный дом — это ведь всегда святое дело, а в тех условиях, что были тогда, — это, прежде всего, возможность семью привезти или хотя бы самому из палатки уйти и жить по-человечески. В очерке «Город тысячи мужчин» я упоминал о трех горняках, «лесных братьях» — Геннадии Сливаеве, Борисе Лосеве и Геннадии Жукове, но не рассказывал тогда читателю, какое замечательное они выстроили себе жилье. Мало того что место для него они выбрали поодаль, в лесу — отсюда и прозвище «лесные братья», — но и сам дом в окружении деревьев выглядел будто терем нарядный и светлый, даже экзотическая для здешних мест веранда была пристроена. Изнутри дом тоже светился: ни краски, ни штукатурки, ни обоев — одно дерево, свежее еще, с запахом смолы, местами подожженное паяльной лампой и покрытое лаком или просто проолифленное. Я же говорю: собственный дом — это ведь у каждого из нас в крови, но не только результат, итог, но и сам процесс, само строительство дома — тоже весьма завораживающее дело, истинный мастер уже словно и позабывает, сам ли он будет жить в этом доме и всегда ли будет тут жить, но он вовлекается, им овладевает азарт, он начинает изобретать, додумывать что-то по ходу, импровизирует, творит. Заводится человек! Вот и «лесные братья» сработали, как прирожденные дизайнеры, все у них внутри дома смотрелось компактно, изящно, все эти полочки, ящички для хозяйственных нужд так ладно были пригнаны друг к другу и не бросались в глаза. Даже вытяжку они устроили на чердак, на случай, если чересчур натопленно покажется в комнате. Печка была, разумеется, не из бочки, как в палатках или в «бунгале» у Мельника, где я жил, а настоящая, сложенная из кирпича, обмазанная, побеленная. Они бы, уверен, и изразцами ее выложили, если б имелись под рукой. И пол был — паркетный!.. Для чего, теперь спрашивается, им все это понадобилось, не могли они, что ли, довольствоваться, например, обыкновенными половицами? Или просто приоткрыть дверь в сени, если жарко? Тут, прежде чем отвечать, нужно бы привести стихи, которые у меня давно хранятся. В 76-м познакомили меня с одной из немногих тогда на Дальнем женщин, работала она дизелистом на ДЭС, была немолода и одинока, конечно. Принесла она мне свои стихи на разрозненных тетрадных листочках, не очень грамотно переписанные. Воспевалась в них окрестная природа, самоотверженные усилия горняков, чтоб «больше желтого металла дать Отчизне дорогой», были частушки на дальненскую злобу дня для исполнения на концертах художественной самодеятельности. Складно, однако от поэзии далеко, в общем. Но одно стихотворение меня поразило, и поразило тем более, что обнаружилось одно-единственное посреди прочих, слабых. Тоже, разумеется, написано не профессионально, но с неожиданной вдруг непосредственностью, грустной откровенностью — о горняке, точнее, о жизни горняка на Дальнем. Пронзительное какое-то излилось стихотворение из души этой женщины и жалостливое чисто по-бабьи, что в «городе тысячи мужчин» особенно действовало. А может, еще и потому оно меня так впечатлило и растрогало, что читал я его там же, во глубине Чукотки, и сам все это знал, видел.