Изменить стиль страницы

Играл вокруг нас летний день, и мы были молоды. Впереди нас по аллейке шли наши любимые. Да, так это начиналось. Такими мы были. И так началось.

Еще несколько раз позвонив на «Колор», но так и не сумев выяснить, куда Женя «вышел», я едва дождалась конца рабочего дня и помчалась домой. Сердце уже подсказывало мне, что случилось самое ужасное. Еще в метро я мысленно намечала, куда позвонить и что предпринять. Профессор же предупреждал! Пока не пройдет период адаптации, никаких возбуждающих эмоций. Избегать.

Добравшись наконец до дома, я бегом миновала наш респектабельный вестибюль, поднялась на ужасно медленном лифте, открыла ключом дверь квартиры. Стояла тишина, и уютный запах нашего жилья, сохраненный плотно закрытыми окнами, хлынул мне навстречу, будто соскучившись в одиночестве.

Однако в большой комнате что-то происходило. Я двинулась туда, осторожно ступая. В углу светился бесшумный цветной экран «Рубина». А перед ним, съежившись, вжавшись в мягкую глубину бархатного кресла, сидел Женя. Он не спал, не шевелился, смотрел на беззвучно мелькавшие красочные образы.

Я обошла кресло кругом, встала возле Жени на колени. Обхватила своего мужа руками. Мы оба молчали.

На экране «Рубина» появились пальмы и голубой залив. Пестрый африканский город. Веселая разряженная толпа била в барабаны, плясала, тряся бедрами. Реяли разноцветные флаги. Черный-пречерный негр говорил речь, мелькали зубы и розовые ладони поднятых рук.

— Ты дома, — сказала я. «Ты жив», — подумала.

По зеленому газону бежали люди с автоматами. На вираже тормозили полицейские мерседесы. Кто-то падал на тротуар, закрывая голову курткой. Красивая женщина в меховой шубке, держа под руку элегантного мужчину, сходила по трапу авиалайнера. Мир вопил, дрался, жадничал. Все труднее становилось пробиться разумному голосу добра и миролюбия. Мы с Женей молчали и смотрели на мятущиеся картины усилий человечества, отраженные цветным экраном. До двухтысячного года было еще ой как далеко…

Зазвонил телефон. Я встала, подошла, сняла трубку.

— Елизавета Александровна? — это был Рапортов. — Ну как там наш Евгений Фомич?

— Спасибо, нормально.

— Пошли его к чертовой матери, — раздельно произнес Женя. Рапортов услышал.

— Извините, — сказала я. — Он, кажется, уснул.

— Превосходно. Пусть отдыхает, — короткие гудки отбоя.

Женя протянул руку из кресла, согнувшись, тяжко вздыхая, включил звук мультипликашки. Смешной силач-волк никак не мог справиться с простаком и симпатягой зайцем. Я подумала, что во всей этой эпопее волко-заячьих отношений произошел перебор, и накопившаяся лавина неудач некогда грозного волка уже превратила его в жертву непобедимого удачливого зайца. А люди этого не замечают, привыкнув считать волка хулиганом, и радостно хохочут над его ужасными шишками. Хорошо на экране. В действительности-то шишки могут стать смертельными.

Я вышла на кухню, чтобы приготовить Жене чаю с мятой, как рекомендовал профессор, выписывая его из больницы. «Отныне девизом вашей жизни, — повторил он, — должно стать одно слово: избегать».

Глава шестая

Раньше времени

— ..Иль, судеб повинуясь закону (топ, топ, топ)… все, что мог, ты уже совершил (топ, топ, топ)… Создал песню, подобную стону (топ, топ, топ)… и духовно навеки почил?

Топ. Топ. Топ. И бубнит. За стенкой. С тех пор, как мы начали «избегать», мы спали в разных комнатах. Я накинула халат и заглянула к Жене. Он сидел на постели, спустив ноги на пол, читал вслух Некрасова, отстукивая ритм пяткой. Весьма остроумное занятие в пять часов утра.

— Доброе утро, Женя! Сейчас придут с нами познакомиться соседи снизу.

— Я тихо.

— Тихо — не твоя специальность.

— Я тихо!

Это было невыносимо — его упрямство, его нежелание считаться с обстоятельствами.

— Ты же сам захотел остаться на «Колоре».

— А в чем дело? Ты что же, думаешь, что можно вот так взять и отбросить «устаревшие методы»? А методы устаревают по своим законам, не по нашим желаниям. Выкинуть Ермашова еще не значит от них избавиться.

— Не надо об этом говорить.

— А о чем говорить? О моей бесконечной благодарности за то, что ты, невзирая…

— Женя, не смей.

Я готова была крикнуть ему в лицо, что вот только разве для паршивой благодарности я и мирилась с ним столько лет, терпела одиночество! Крикнуть то, что кричат друг другу супруги, доламывая в открытом море свою ладью. Но изумление, что страстная ярость еще не загасла во мне, еще сохранила всю безжалостность и грубость борьбы между мужчиной и женщиной, всю ее безнадежность, сковало меня. Неужели мы еще стремимся покорить друг друга? Когда мы были молоды, речь шла только о покорении тела, потом обнаружилось, что самое трудное — ускользающая душа. Теперь же, когда наши души наконец угомонились рядом, обретя свои суверенные пределы, неожиданная опасность возникла как раз над телом. Опасность прекращения существования. Было бы ужасно в прежнем водовороте борьбы вдруг лишиться Жени, отдав его небытию. Неужели это я когда-то думала: лучше смерть, чем другая женщина, которую он будет целовать, как целовал меня? Теперь я бы предпочла другую женщину. Только не смерть. Только не безнадежность.

Ни слова больше! Избегать.

Женя встал с постели, мятая пижама топорщилась на нем горбом.

— Обними меня.

Я обняла его. Я гладила его спину, его разноцветные волосы, его белые брови и ресницы. Есть люди, которым всегда бывает тяжелее всех. Почему? Они стараются больше всех, с них больше всех требуют, их обвиняют больше всех. И им меньше всех сочувствуют. Они не нравятся другим, легким и приятным, и рядом с ними тяжело. Они бесконечно сильны и бесконечно слабы.

— Скажи, что мне делать?

— Я не умею…

— Почему?

— Я знаю, как надо, но ты этого не можешь.

— Лизаветочка… не плачь.

Да что там «не плачь». Мои слезы — вода… Хуже, что я не понимаю Ижорцева, не могу себе объяснить его поступка. Ему неприятна ситуация, тяжелит присутствие Жени на заводе? Но мог бы не соглашаться, отвергнуть сразу, ему бы пошли навстречу, а Жене категорически сказали бы: нет. Лучше так, честно признать: боюсь. Никакого позора, оба слишком крупны, чтобы малодушничать. Но ведь Ижорцев согласился! Раз так — он должен держать слово, нести крест. Все были к этому готовы. Знали: придется терпеть, вуалировать натянутость, деликатно осторожничать, особенно сначала. Пусть даже «делать вид». И вдруг, с первой минуты, едва затворилась за Женей дверь министерства — немыслимое неприятие, изничтожение человека, расчетливое и точное. Конечно же, во всех столкновениях неправ Женя. Он просто-напросто берет на себя лишнее, и ему на это указывают. Все нормально. Ижорцев прав абсолютно. Но только я не понимала Ижорцева. Он мне становился страшен, как инопланетянин. Мотивы его поступков подчинены какой-то иной, не человеческой логике. Впрочем, почему не человеческой? Иная — не обязательно нечеловеческая. Может быть, просто новая логика? Разве человечество никогда не меняло своих нравственных воззрений? Разве добро и зло — понятия абсолютные? Чтобы вынести справедливое суждение, мы говорим: смотря какие обстоятельства…

Все движется, следовательно, все смещается. Ракурс, ракурс. И вот уже идешь и не узнаешь знакомых стен и лиц… Разве не понятно? Все сдвинулось, а ты не успел, не сумел. Отстал. Поэтому не понимаешь. Зачем же винить Ижорцева? Все сдвинулось, сдвинулся и он. Изменились обстоятельства — изменились отношения. Смешно требовать каких-то прежних форм. Приличие, сочувствие, благородство… вроде пособия по безработице. Жалкое что-то. Или… не современное?

Но душа переворачивалась во мне, как потревоженный в чреве ребенок. Душа старомодно требовала порядочности. Требовала абсолютных норм. Несмотря ни на какие обстоятельства и, может быть, именно вопреки им. Человек должен быть человеку человеком. А не деталью мироздания. Человечность — незыблемый оплот. И вовсе не нормально то, что я не понимаю сегодняшнего Ижорцева. Мне страшно, я начинаю бояться, как неизвестного зверя, хорошо знакомого человека. В чем же тут дело? Думаю, что не во мне. Не в моей непонятливости.