Изменить стиль страницы

Он выпил последние капли коньяка и в изнеможении уронил руку. Всеми силами он стремился докопаться до истины. И вот теперь он владел ею. Она оказалась намного ужаснее того, что рисовалось его воображению раньше. Он не решался пошевелиться. Обильный пот выступил на его щеках, на лбу, сочился, казалось, из каждой морщинки на шее. Одежда прилипала к телу. К горлу подступала тошнота. Покончить с собой? Да, конечно, покончить… А что, если он ошибается? Если он попросту сочинил себе целый роман? Когда приедет Максим, надо будет попросить его раздобыть яда… Если его разобьет паралич, Максим, верно, сжалится над ним. Он сделает необходимое… Это казалось немыслимым — вообразить себя неподвижно лежащим в кровати, в нескончаемой тьме, и так в течение долгих лет. Инвалид — это еще куда ни шло. Но стать отбросом, превратиться в отвратительную развалину!

Он отыскал на столе бутылку и отпил глоток прямо из горлышка, потому что боялся пролить коньяк мимо рюмки. И в тот момент, когда ставил бутылку на место, услыхал колокольный звон.

Звон был тихий и монотонный. Похоронный. Он снова взял бутылку и отпил еще, чтобы избавиться от этого назойливого гудения. Потому что никакого звона, разумеется, не было. Полдесятого, а может, и того меньше. А на неделе в половине десятого никакой службы нет. Стало быть…

Однако он невольно прислушивался, и до его слуха по-прежнему доносились далекие, приглушенные удары колокола, то более редкие и едва уловимые, когда ветер усиливался и с воем носился по саду, а то каким-то чудом приближавшиеся и звучавшие с поразительной четкостью: улучив момент затишья, они, казалось, беспрепятственно преодолевали воздушные ямы. Впечатление было фантастическое. Но бывали минуты, когда он ничего не слышал и все-таки продолжал отсчитывать удары колокола, вторя про себя их ритму, и внезапно колокол снова находил к нему дорогу, стараясь попасть в такт, вроде музыкального инструмента, который, повинуясь указаниям дирижерской палочки, с безупречной точностью подает в нужный момент свой голос. И тогда у него возникало ощущение, будто его голос сливается с неким погребальным песнопением во славу торжественного и таинственного обряда. Никогда еще не доводилось ему с такой силой испытывать на себе колдовские чары призрачного миража. Поставив бутылку рядом с собой на пол, он молча встал, словно малейшее неосторожное движение могло прервать или заставить совсем умолкнуть печальный звон колокола. На цыпочках он приблизился к двери веранды. Южный ветер, становившийся все более горячим, не давал передышки, налетая порывами откуда-то из-за горизонта, затянутого, видимо, грозовыми тучами. Он раскачивал ветки, свистел за углом веранды, но не в силах был заставить умолкнуть упрямый колокол, тот самый колокол, которого в действительности не могло быть, ибо, если предположить, что он и вправду звонил, невольно напрашивался вывод…

Повернувшись, Эрмантье позвал изменившимся голосом:

— Марселина!

Он вздрогнул, услыхав совсем рядом ее шепот:

— Да, мсье, я здесь.

— Марселина, который час?

— Без десяти десять.

— Что же в таком случае означает этот колокольный звон?

— Какой звон?

— Подойдите сюда… Вот послушайте!

Он различал колокольный звон с поразительной ясностью: тихий, немного приглушенный расстоянием и как бы вибрирующий, но такой неоспоримо подлинный, что, будь он музыкантом, смог бы назвать даже ноту, которую колокол настойчиво посылал оттуда, будто некий сигнал.

— Прошу прощения, мсье… Но я не слышу никакого звона.

— Да будет вам, Марселина… Вы что же, хотите сказать…

— Я уверена, что никакого звона нет. Прежде всего, когда ветер дует с этой стороны, деревенского колокола совсем не слышно. Да и потом, кто может звонить в такое время?

— Может быть, свадьба… или похороны?

— Мы бы об этом знали. Когда я ходила за хлебом сегодня утром, никто ничего мне не сказал.

Эрмантье сделал несколько шагов вдоль аллеи, но, сколько он ни старался и ни прикладывал руку то к одному, то к другому уху, ничего уже не было слышно. Колокол умолк. Ветер ненадолго утих.

— Мсье ошибся, — сказала Марселина. — Если бы звонил колокол, сейчас его хорошо было бы слышно.

Очень может быть, что она права. Возможно, какой-нибудь нерв у него в голове действовал неправильно. У людей с повышенным кровяным давлением часто свистит в ушах, им слышатся звонки или трезвон колоколов.

— Вернемся в дом, — прошептал он. — Не говорите ничего мадам.

Если бы Кристиана была здесь, она не стала бы его разубеждать, она-то уж наверняка бы заявила, что тоже слышит колокольный звон. Эрмантье снова сел в свой шезлонг и углубился в туманные размышления. Кристиана солгала бы. Но где доказательства, что Марселина сказала правду? А что, если Марселина тоже солгала? Допустила оплошность. Она не умела как следует притворяться. Впрочем, и сам он запутался, не мог справиться с таким множеством противоречивых мыслей. Он поискал бутылку. Марселина убрала ее. Она, верно, решила, что он слегка опьянел. И потому разговаривала с ним так резко и категорично. Еще немного, и она, пожалуй, запретила бы ему слушать этот колокол и верить в него. А между тем! Стоило ему сосредоточиться, и в ушах его снова раздавался колокольный звон, причем звучание его в точности соответствовало звучанию деревенского колокола. Этого он не сказал Марселине, но это-то его более всего и тревожило. Потому что, если бы звук этот был галлюцинацией, игрой его расстроенных нервов, он, вероятно, был бы либо выше, либо ниже и совсем иной тональности. Но тут точно такой же! Немного тягучий, с металлическим всплеском в момент соприкосновения языка с бронзовой стенкой…

Эрмантье не мог больше усидеть на месте. Ему требовалось движение именно теперь, когда его мысль, раскрученная до конца, напряженно работала, как в былые времена, очутившись на пороге нового открытия. Он вошел в дом и дольше обычного нащупывал лестницу. Неверная ориентация, ошибки и колебания — ничто его больше не раздражало. Он вошел к себе в комнату, открыл окно и облокотился на него; он прикуривал новую сигарету от окурка предыдущей, чтобы поддерживать себя в состоянии возбуждения, которое горело в его крови, словно лихорадка. И пускай даже что-то там не выдержит, лопнет, пускай он упадет замертво. Это уже не имело большого значения. Из окна он услышит «бьюик». Кристиана непременно поднимется, чтобы переодеться, прежде чем пойти разбирать в буфетной провизию. Стало быть, придется подождать. У ветра был привкус пыли и горячего песка. Эрмантье не помнил такого сильного южного ветра, горячего, палящего. Он задыхался, комкая в руке носовой платок, и все-таки жара не так угнетала его, как мысли, которые с ужасающей точностью медленно выстраивались в его сознании.

Услыхав шум подъезжающего «бьюика», он осторожно приблизился к часам и потрогал стрелки: четверть двенадцатого. Примерно так он и рассчитал. Приоткрыв дверь своей комнаты, он прислушался. Внизу раздался гул голосов, затем разговор перешел на шепот. Кристиана соизволила вступить в беседу с Марселиной и долго о чем-то говорила с ней, прежде чем подняться. Но вот наконец ступеньки заскрипели, потом стук ее тонких каблуков растворился в другом конце коридора. Через несколько минут она стала спускаться, шлепая домашними туфлями по ступенькам. Наступил решающий момент. Эрмантье включил приемник, нашел громкую музыку. От волнения у него дрожали колени. В горле стоял ком. На пороге своей комнаты он остановился. Кто-то проходил через столовую; он узнал голос Кристианы, но не мог разобрать, что она говорила. Прошло немало времени, прежде чем он снова двинулся в путь своей нетвердой походкой. Нащупав пальцами ручку двери, он прислонился плечом к стене. Он знал, какая мука ожидает его за этой дверью, и хотел собраться с силами. Потом все-таки вошел и шаг за шагом, с вытянутыми вперед руками, направился к шкафу, где Кристиана держала свои вещи. Ему пришлось обойти кресло, стол. Малейший шум мог выдать его, а ему хотелось остаться одному и один на один встретить грядущее испытание. Он резко потянул дверцу шкафа к себе и тут же принялся шарить. Пальцы его сразу отыскали шляпу и, погрузившись в широкие складки материи, замерли… Затем Эрмантье отнял руки, бессильно уронил их вдоль тела и низко опустил голову. Он старался побороть головокружение. А ведь он поклялся себе, что выдержит, но теперь задавался вопросом, сумеет ли устоять? Чудовищная, жгучая боль разъедала его пустые глазницы, которые не умели больше плакать. Он сделал глубокий вдох, чтобы разомкнуть тугое кольцо, сжимавшее ему грудь, негодуя на то, что все еще жив, цел и невредим. Если ему суждено умереть от какого-нибудь кровоизлияния, то лучшего момента не придумать. Он жаждал исчезнуть. Он достаточно пожил.