Бросилась ему Канучь на грудь. Но оттолкнул ее Гренич.

— Ты изменила мне, — сказал он сурово, — с этого дня сердце мое не будет знать тебя. Ты больше не выйдешь из юрты.

Отшатнулась Канучь и молча вернулась в юрту.

Проснулся ночью Гренич, нет жены. Искать бросился. Пуста тундра. Под утро заметил, что из озерка потекла река. Грустно и плавно было ее течение, но жгучи воды. Затосковал Гренич без молодой жены. И дня не прошло, как силы оставили его. Тогда ударился он оземь и превратился тоже в реку. С тех пор и текут из одного озерка река Канучь и река Гренич почти рядом, впадая в великую реку — Камчатку.

От кого мог услышать легенду Енисейский? Уж не проводник-медвежатник ли принес ее с собой? Казаки и не спрашивали, взгрустнули и тут же забыли и Канучь и Гренича. Шалаши манили свежей травой, хотелось спать.

Наутро обследовали устье реки Канучь.

Высоки сочные травы по ее берегам, густ гибкий ивняк. Отбейся в сторону от тропы — потеряешься.

Атласов расковырял пальцами землю, положил ее на ладонь и понюхал. Переплетенная тонкими белыми корнями, она разнеженно лежала на его ладони и источала тот животворный запах, который издревле заставлял человека браться за соху.

«Добрая земля, — думал Атласов, — родить будет густо».

Луке сказал:

— Камчатку за Россией крепко держать надо. Ты только глянь — чернозем настоящий, — он растер пальцами землю. — Да этим ли только славна Камчатка? Мы вон сколько отшагали, а конца и края ей нет. Зверье на каждом шагу. Ты знаешь, ладью б заложить, за море-океан наведаться… Да не нам, видать, суждено морские дороги торить. Сегодня, Лука, вели казакам крест тесать, да знатнее. Чтоб все видели и знали, что Камчатка приведена под Российскую державу!

Весь день, сменяя друг друга, казаки обтесывали толстые березы, и к вечеру семиконечный крест был готов. Хотели тут же водрузить на холме, месте, видном с реки Камчатки, но Атласов подозвал Енисейского.

— Иван, возьми нож и накали в костре. Надпись надо вырезать, чтоб всем, пришедшим в эту землю, было ясно, что земля Камчатская за Россией закреплена навечно.

И пока Енисейский калил нож, Атласов всем казакам наказал, чтоб каждый, куда б его ни забрасывала воля господня, помнил до гробовой доски и детям, и внукам, и всем людям внушал, что Камчатка навеки присоединена к России.

Страстное слово Атласова вызвало ликование. Закричали: «Ура атаману!» Хотели — на руки и пронести с почетом, да подскочил Енисейский — нож готов. Властным жестом Атласов потребовал: тихо!

— Мы в землице Камчатской впервой, а посему на христианском кресте начертать слова закрепительные, чтоб в веках наши деяния помнили, на сей крест молились и Камчатскую землицу оберегали, не щадя живота своего… Пятьдесят пять казаков испили воды из реки Канучь. Много еще горных рек пред нами будет… А сейчас помянем товарищей наших, что головы сложили от Кецайкиных стрел… Да не оставит нас господь, да охранит он нас и вернет к очагу нашему в здравии и силе… Пиши, грамотей Иван Енисейский.

От прикосновения раскаленного ножа к белому с испариной кресту ударил в нос сладковатый дымок. А так как грели сразу несколько ножей, то писалось быстро.

Крякнули, оторвали крест от земли и поставили в глубокую яму, чтоб, не дай господь, никто не осквернил святыню.

«7205 году июня 13 поставил сей крест пятидесятник Володимер Атласов с товарищи 55 человек».

Видная надпись, слепой — да узрит.

— Стоять тебе вечно, — похлопал по кресту Лука Морозко.

Степан Анкудинов открыл глаза и, стараясь не потревожить спящую рядом Имиллю, тихо выскользнул из-под шкуры. Торбаса висели над костром. Они пахли дымом и сохраняли домашнее тепло. Степан снял их и натянул на ноги. Солнце всплывало, когда Степан, заложив руки за голову, потягивался, шумно вдыхая утренний воздух. Туман путался в кустарниках, деревьях, жался к траве.

«Холодит по утрам, — подумал Степан. — В Сибирь-матушке разгуляй-лето, а тут и зелень холодная. Ну, ничего, к полудню разжарится-раздобрится солнышко».

Он опустился на колени, разгреб траву и приложил к земле ладонь.

— Отогрелась, язви ее, — довольно хмыкнул Степан. — Только и пахать. — Не отрывая ладонь, застыл, будто прислушивался к земле. — Дышит, — прошептал он. — Дышит, родименькая.

Вздрогнул от прикосновения, поднял голову: над ним Имиллю. Схватил ее за руки. Ойкнула Имиллю, опустилась рядом с ним на колени. А Степан обхватил ее голову руками, посмотрел в глаза и только сказал:

— Любонька.

Солнце ударило по вершинам деревьев.

— Эх, вспахать бы землицу, — вздохнул Степан. — Уродит, чего ей не родить, коль дышит.

Имиллю, не понимая Степановых слов, поджала губы: ей почудилось, что за словами Анкудина кроется разлука. Почему так тоскливо говорит Степан? Непонятно ей. Значит, скучает Степан, а чем она его может; развлечь, маленькая черноглазая женщина, руки которой в постоянной работе: содержать свою юрту без подмоги других женщин трудно. Она сильно устает под вечер, к тому же стала кружиться голова и тело потеряло привычную легкость.

…Анкудинов решил бежать с Имиллю после слов Потапа Серюкова, что, мол, незамужняя девка должна стать полюбовницей Луки. К удивлению всех, Лука отказался, сославшись на годы. Тогда Серюков намекнул, что коль так, почему бы ему, Серюкову, и не забрать Имиллю себе. Ждали, что скажет Лука. Тот молчал. А Имиллю от Анкудинова ни на шаг. «Противу старшинства гнешь. Смотри, не сломись», — хмыкнул Серюков. «Опомнись, Потап, — улыбаясь, развел руками Анкудинов. — Да кто посмеет?» — «А ты не скалься… Вижу сам не против». — «Не надорви пупок, Потап», — все так же улыбаясь, ответил Анкудинов.

И потом, чем бы Анкудинов ни занимался: увязывал тюки, подправлял нарты, точил топор, — он чувствовал на себе тяжелый взгляд Потапа Серюкова.

Ночью Анкудинов вслушивался в дыхание казаков, боялся ворочаться, знал: Серюков спит на один глаз. Все же он выждал, когда Серюков всхрапнул, и приподнялся. Ему показалось, что Лука смотрит на него. Замер. И впрямь показалось. С осторожностью подтянул заплечный мешок.

Имиллю пряталась за лагерем в уговорном месте.

Они выбрали путь к югу.

Они боялись погони, поэтому делали только кратковременные остановки. Имиллю сосала сушеную рыбу и заедала снегом. Степан ломал на кусочки единственный сухарь и клал под язык. Местами наст истончал, они проваливались и барахтались в снегу. Силы убывали. К вечеру поняли — Лука придержал погоню. «Да будешь жить ты вечно, Лука», — шептал Степан, засыпая под корневищем громадного тополя. Коричневым доверчивым клубочком пригрелась на груди Степана счастливая Имиллю.

…Не суждено Анкудинову пахать землю, ибо нет семян, чтобы засеять ее. Может, дети да внуки, переняв от Степана умение слушать землю, и возьмутся за соху.

А пока…

Хозяин собственной юрты должен кормить женщину, которая любит его.

В реке — чавыча.

В лесу — медведь.

В тундре — дикий олень.

Не зевай, Степан Анкудинов.

— Да что ж такое, господи… Господи, что ж деется на белом свете… Али конец свету белому… — шептал, крестясь, Енисейский, спрятавшись в кустах жимолости.

— Где эта скотина безродная! — в становище казаков метался разъяренный крик Атласова. — Найдите, я с него шкуру спущу! Четвертую! Снесу голову! Губитель!

Казаки молча и зло рыскали по кустам, осматривали деревья. («Может, залез да притаился, птичка божья».) Однако Енисейский так сумел в землю вжаться, что смогли бы его найти только с собакой (а собак казаки с собой не брали, и зря, жалели не раз: ни коряки, ни камчадалы им собак не давали, почитали собаку за неизмеримую ценность). Раз один казак так близко прорывался сквозь кусты, что чуть было не задел Енисейского, но кусты жимолости, густо окруженные высокой травой, надежно его скрыли. Что пережил толмач, сказать трудно. Только после того, как затрещали кусты подальше, он судорожно икнул.