Их группа была одной из первых, отправлявшихся в глубокий тыл врага. Еще не было опыта, и его пытались заменить опытом других войн, другого времени, приспособленным к сегодняшнему дню.

Генерал, молодой, только что произведенный, говорил в общем-то известные вещи, но, как они понимали, необходимые. Может быть, даже больше для него, чем для них. Они аккуратно пропускали их мимо ушей. Потому что никак не могли представить себя в тех ситуациях, которые рисовало начальство. Было говорено уже сколько раз, что в случае полного окружения следует занимать круговую оборону и пытаться прорваться, а если положение безнадежное — подрываться на гранатах.

Но никто из них не допускал возможности и необходимости такого рода. На то они и были молоды, чтобы верить в свою удачливость.

В ту ночь, московскую военную ночь, он увидел Валю впервые. Ее придали группе как радистку. Ивану только что стукнуло двадцать, у него были девушки, ему казалось, что он в них влюблен, но это длилось очень недолго, и они исчезали из его жизни легко и беспечально, словно птички, вспорхнувшие вдруг и отлетавшие просто потому, что уже пропели свою коротенькую песенку и больше им тут делать было нечего.

Если говорить начистоту, то в ту ночь в генеральском кабинете ни о какой любви и мысли у него не было. А что было? Беспокойство. Беспокойство от присутствия этой единственной среди них и примечательной только этим девушки.

Страшные слова об «окружении» и «самоустранении», над которыми они между собой посмеивались — вовсе не из ухарства, а инстинктивно отталкивая от себя все плохое, — эти слова обрели реальность, прилагаясь к Вале, и это пугало его. Он украдкой окидывал взглядом — впрочем, как он заметил, это делали и другие — ее мальчишескую напряженную фигуру, ей было неудобно сидеть, вытянувшись в мягком кресле, на которое ее усадили как единственную здесь женщину, а развалиться она, естественно, не могла. Он тогда не разобрал даже, какая она: высокая или маленькая и какого цвета у нее глаза, — был прикован к другому, что не зависело ни от роста, ни от цвета глаз. И вообще не зависело от нее, а только от него. Он ее увидел ни плохой, ни хорошей, просто что-то забило в нем тревогу: ей не следовало находиться здесь. Ему даже не хотелось, чтобы она слушала такие слова, как «самоустранение» и даже «круговая оборона».

Вот она положила на подлокотник кресла свою маленькую, но не узкую, не хрупкую, а крепкую, пожалуй, даже мальчишескую руку. Но оттого, что положила ее ладонью вверх, жест показался ему беспомощным, как бы ищущим опоры.

Повернув голову с разлетающимися светлыми волосами в сторону генерала, она слушала как-то старательно, словно школьница. Все это показалось ему особенным, присущим только ей, как и румянец, выступивший на ее щеках, когда генерал обратился к ней. И движение, которым она поднялась по стойке «смирно», тоже показалось ему ее собственным, хотя уж оно-то было всего-навсего уставной формой.

Весь обращенный к ней, Иван пропустил тираду генерала и только уловил что-то насчет опасности пеленга. Но запеленгование рации было как раз в ряду тех бед, неудач и угроз, которые они отбрасывали от себя, не вникая в их роковой смысл.

Кто его знает, может быть, то беспокойство и было любовью! И от нее воздух генеральского кабинета показался вдруг горячим, а ночь за окном — не обыкновенной московской ночью, а какой-то другой, какой в жизни еще не случалось, но вроде она была обещана ему когда-то.

Он знал, что в их особом положении, при тех заданиях, с которыми они выходили во вражеский тыл, никаких романов разводить не положено. Да он и не собирался ничего «разводить». Самое слово «роман» в ту пору его бы покоробило. Не думал он об этом.

Но когда они очутились вдвоем, среди зафронтовой ночи, такой тревожной, такой непрочной, все уже выглядело по-другому.

Странно: теперь, когда от тех ночей отделяла его длинная временная полоса, вместившая так много — долгую и несчастливую жизнь в двух браках, рождение детей, всякие служебные перипетии, казалось бы, теперь те ночи должны показаться одним счастливым мгновением, вспышкой малого костра, тотчас поглощенной тьмой… Так нет же! С годами воспоминание становилось ярче, объемнее, значительнее.

То, что они с Валей остались в Скворцах, было, конечно, случайностью, но, верно, нужна была эта случайность, чтобы открыть друг в друге нечто важное для каждого из них. Не то чтобы оно открылось внезапно, нежданно-негаданно. По каким-то признакам они все время угадывали такую возможность и втайне надеялись на нее. Нет, совсем не просты были их отношения, хотя внешне и выглядели уж чего проще. Но было в простоте этой как бы двойное дно. И там вот, на этом потайном дне, и лежала возможность…

Было все в этих зафронтовых ночах, ночах любви и опасности, неслучайным, предопределенным. Случай только вызвал, вывел на поверхность подспудное, а опасность — она была только фоном, декорациями, в которых разыгрывалась история любви. Впрочем, они ведь только в силу хорошо усвоенного долга выходили ночью на склон оврага и лучом фонарика просвечивали глубину. И совсем не думали, что этот луч обнаружит кого-нибудь, что-нибудь… Кроме шарахавшейся от света одичавшей кошки.

Все закончилось на пятый день ожидания в час сорок. Он запомнил это потому, что в два часа следовало выходить в эфир. И это было сделано: Валя простучала текст, составленный ими вместе: «Сегодня в час сорок Сокол вернулся. Есть раненые. По данным Сокола, группа противника в составе от десяти до пятнадцати лыжников горно-егерного батальона движется по направлению к нам. Принимаю решение: Сокол, раненые, Ирина с аппаратурой направляются на базу, следуя через пункты, указанные в нашем резервном варианте. Остаюсь прикрывать их отход. Глеб». Так Валя и он именовались в документах.

Он остался один. Перед уходом было много дел: перевязка раненых, доклад Кирилла. Иван должен был составить себе ясное представление о случившемся, и он его получил. Главное заключалось в том, что разведка прошла успешно. На обратном пути группа наскочила на дзот, двоих ранило пулями, посланными вдогонку, поэтому, вероятно, не тяжело… Надо надеяться. Теперь, впрочем, он думал больше не об ушедших, а о том, кто должен прийти.

Расположился поудобнее: стрелять лучше было с угла. Он завалил угловое окно чем смог, устроив настоящую амбразуру, смотровую щель по всем правилам. Боеприпасов хватало. Хватит боеприпасов, это уж точно!

И отсюда его не так легко выкурить. Они поползут, ясное дело, с оврага. Но будут рассыпаться вокруг, чтоб не дать ему уйти. Он и не собирается уходить, но окружить себя не даст… Это — нет. Он выдержит осаду в этой избе-пятистенке из добротных бревен все равно как в крепости. Кроме того, они ведь не знают, что он один: он собьет их с толку.

Он еще думал о Вале. Они попрощались наскоро, когда Сокол уже двигался. «Ты знай: где бы я ни был, но если живой — дам тебе знать». «И я буду живая — буду ждать», — ответила она быстро. Он запомнил ее именно такой, какой она была, когда сказала эти слова: бледное лицо, даже губы побледнели. И серые глаза с жестковатым блеском. Он отметил, как экономными и сильными движениями мастера она догоняла группу на своих финских лыжах.

Бой начался на рассвете следующего дня. Сокол успел отойти уже далеко — так он думал. Впрочем, двое раненых, а нести их должны девушки, измученные переходом. Он делал поправку и на это. Он выиграл достаточно времени и сейчас был спокоен за своих. Фрицы, конечно, поймут в конце концов, что здесь не то, чего они ожидали… Все равно он отобьется…

Было уже почти светло, он отчетливо видел весь отряд. Конечно, может быть, там, в овраге, есть резерв. Но вряд ли. По их действиям он мог заключить, что здесь — все… Их не пятнадцать и не десять — восемь. Их серо-зеленые шинели сливались пятнами, и он не различал лычки, но четко отличал того, кто командовал: он был в каске поверх вязаного шлема. Кроме автоматов, у них не было ничего. Пулемета не имелось. Это уже хорошо. Иван вел огонь обдуманно, с точным прицелом, бил не фронтально — по флангам, не давал зайти себе в тыл. Это ему удавалось: он выбивал справа и слева, и видел, как немцы оттягивают в овраг раненых, а потом поспешно возвращаются…