Может быть, он, Юрий, должен был что-то для него сделать, что-то подыскать. Пораскинуть мозгами.

Так Иван же не позволил бы ему и этого. Да, хороша была бы с ним Валя. «А счастлива ли она сейчас?» — он задал себе этот вопрос и сам удивился: с какой стати! Конечно, у нее есть своя жизнь — а как же иначе? И свой круг друзей — тоже понятно. Ей не всегда нравится его окружение — ну что ж! Он не навязывает ей никого. А вот ее друг, этот Олег Михайлович, как раз принадлежит к тем людям, которые имеют о нем, Юрии, неправильное представление. Это уж точно. Ну и что? Он — Валин научный руководитель, не гнать же его из дому!

Юрий Николаевич заметил, что он — у самого метро. Водоворот часа пик втянул его в прохладный вестибюль, и он с удовольствием отдался человеческому потоку, несущему его к эскалатору.

«Это как жизнь, — подумал он. — Куда все, туда и ты. Чего там особенно выдрючиваться!»

Весна была ранняя. И если бы не приметы самой природы и то особенное, что разлито в воздухе московской весны, можно было бы догадаться о ее присутствии в городе по зеленой суете, поднявшейся на улицах.

Евгений Алексеевич привык отмечать вот эти деятельные признаки весеннего переустройства в столице: он подолгу смотрел, как высаживают деревья в сквере. Они казались мертвыми, когда их сгружали с машины: как будто там, откуда они прибыли, не было ни тепла, ни солнца. Холодные стволы безжизненно покоились в кузове машины комлями к кабине, ветками свешиваясь за открытый задний борт. Как неживые люди, уронившие голову со спутанными волосами.

И на глазах совершалось чудесное превращение: гармонично сложенное существо расправляло руки-ветки и так незыблемо, так державно утверждалось на земле, как будто славило вечность весеннего обновления. Воображение одевало голые ветки: клейкие липовые листочки мелко трепетали под ветром, кленовые ветки простирали к прохожему свои зеленые ладони с загадочной путаницей тонких линий.

Он торопился представить себе их летний убор. Почему? Может быть, потому, что не был уверен в том, что его увидит? Каждый день был словно подарок, и он перебирал эти дни, складывал в недели и месяцы, но, сколько бы их ни было, каждый день ценился сам по себе. «Как драгоценный камень ожерелья сохраняет свою собственную ценность рядом с другими», — подумал он и сам улыбнулся пышности своего сравнения.

Странно! Весна в чужих краях всегда утомляла его. В Германии она казалась почти неотличимой от туманной бесснежной зимы, уходящей незаметно, с оглядкой; без вскрытия рек, без буйного ветра. Разве лишь с благопристойным легким треском тонкого льда, затянувшего лужи в боковых аллеях Тиргартена. Или с прощальным потрескиванием поленьев в камине.

В Швейцарии весна прекрасна, но ее яркость и пышность — чересчур для русского глаза, для русского уха.

А в дальних странах, где ему довелось жить, вообще смазываются, размываются времена года. И в декабре так же спит под сикоморой бездомный нубиец, прикрывшись изорванной полой и выставив грязную ногу в пластмассовых браслетах на тротуар… И так же лениво, замедленно плывут по вечно синему небу архипелаги облаков.

Московская весна вступала в свои права резко, ощутимо, потому что сменяла морозную снежную зиму не ласково, а как бы прогоняя ее: в борении, в схватке.

Весна шагала быстро и наглядно. Еще недавно с утра, все сильнее к полудню и до самых сумерек слышался нежный и монотонный стук капели. Сейчас уже и крыши сухие, и под ногами асфальт светлый, как летом.

Евгений Алексеевич так и не освоил свой автомобиль. Договорился с водителем такси, неким Васей. Вася возил его через день.

Водитель нравился ему. Это был молодой человек, озабоченный рано сложившейся семьей: уже двое детей. Потому и нанялся подработать.

Евгений Алексеевич сначала думал ехать в Архангельское, а потом вспомнил какую-то древнюю церковь, маленький погост за ней, речушку на дне крутого оврага. Выплыло из глубин памяти: бессонная ночь, старенькая дачка, приют дальней родственницы Вадима. Они наезжали сюда компанией, старушка радовалась их приезду, не стесняла: они бродили всю ночь, на рассвете возвращались в пронизанную печным теплом комнатушку, бросались на пол, застеленный домоткаными дорожками, и засыпали молодым сном, крепким и коротким…

Выехали рано утром. Вася, как всегда, не закрывал рот ни на минуту, рассказывая о своих близнятах. Евгений Алексеевич слушал рассеянно, досадовал, что ничего вокруг не узнает. Все продолжалась Москва, бывшие дачные поселки превратились в продолжение города.

Но вильнула от шоссе в сторону боковая дорога, она шла по лесу, плавно взбегала на пригорок, спускалась к прудам. В ее движении была жизнь. Открылся взгляду дачный поселок, которого раньше здесь не было, но казалось, что, если свернуть с дороги в сторону леса, откроется еще что-то знакомое.

Издалека, потому что листва была еще по-весеннему редкой, он увидел голубой купол и узнал его. И ему не захотелось подъезжать ближе. Он сказал Васе, чтобы дожидался у небольшого мостка, под которым протекала узкая речонка, сейчас наполненная мутной вешней водой. А летом, наверное, ее вовсе не было.

Евгений Алексеевич переоценил свои силы: ему пришлось преодолеть некрутой, но длинный подъем, и все время он шел вдоль ограды кладбища: оно разрослось от самого моста до вершины холма.

Повинуясь смутной памяти, Лавровский свернул налево и сразу очутился на паперти церкви, которую он на какой-то момент потерял из виду. Сейчас она была перед ним, и он понял, что ее реставрировали совсем недавно. Он не помнил, была ли тогда она такой многокрасочной. Она не сохранилась в его воспоминании как чудо, каким показалась сейчас. Может быть, тогда в Москве были еще такие храмы? Впрочем, нет. Такого больше не было. В их компании в то время крутилась девица — художница, она-то и привезла их сюда именно из-за этой церкви.

Воспоминания были сумбурными, ничего значительного не происходило в те дни, но осталось ощущение молодого, беспечного, бессонного блуждания по лесу, который тогда начинался прямо за церковью, а теперь отступил. Ему показалось, что белая монастырская стена та же самая.

Недалеко от паперти стояли длинные деревянные столы: на них, очевидно, как и когда-то, ставили куличи и пасхи для освящения.

И здесь-то он и вспомнил, что они пробыли здесь три пасхальных дня. Ему вспомнилось бесконечное шествие по лесной дороге к этой самой церкви: шли из дальних деревень, солнце освещало лица, казавшиеся темными от тени листвы. И это почему-то осталось в памяти, как и воздух того времени: прохладный, свежий, с запахом воска и сдобного теста.

Сейчас паперть была пуста. Врата прикрыты неплотно.

Что-то помешало ему войти. Может быть, то, что он ощутил учащенное биение сердца. Все-таки он напрасно проделал этот путь. И не мог уже думать ни о чем другом: показалось, что машина с Васей ждет его где-то очень, очень далеко, в каком-то другом времени. Мимолетный взгляд, брошенный в прохладную полутемь пустынной церквушки, дал ему ощущение неудавшегося возврата в прошлое.

Но в городе он почувствовал себя лучше и не жалел об этой поездке.

Его дни были нанизаны на тонкую нитку угасающей жизни, но порой казалось, силы возвращаются к нему. Это случалось весной и, наверное, было закономерно: ведь даже очень старые деревья выбрасывали почки, зеленели, в назначенный час горделиво шумели кронами… Если были живы.

Он был жив. Он еще не превратился в сухое дерево, уже не подвластное закону обновления. И пока был жив — хотел жить.

В середине апреля внезапно ослепительной синевой зацвели на бульварах крокусы, по-русски образно и нежно называемые подснежниками. Крокусы швейцарских склонов, которые он знал, были крупнее, и стебли их выше, но в этих светилось родное небо и что-то давнее, оставшееся только тонкой паутинкой воспоминания, тянулось от них.

Евгений Алексеевич проходил бульваром, как проходят по улице провинциального городка, где тебя знают все соседи. Он снимал шляпу, здороваясь с работницами, хлопотавшими у цветников. Он был гражданином зеленой могущественной державы — московских бульваров.