Постепенно он осваивал сначала азбуку, а потом и сложное письмо зеленого мира Москвы: патетику голубых елей, словно покрытых сединой веков, их четкие патрули подчеркивают торжественную атмосферу Кремля, величавость древности, разлитую в воздухе, в погасающем здесь шуме города, в шорохе шагов по камням просторных переходов.

Ковры ярко-красных сальвий в обрамлении серой декоративной травки были сродни зеленым часовым Кремля: в строгом сочетании двух цветов, красного и серого, таилась мысль о соединении мертвого — вечного камня с живой силой огня, бушующего здесь среди серых берегов.

В неохватимой взглядом панораме цветников с флоксами, в их разнокрасочном цветении, в богатстве оттенков было что-то от человеческой молодости, от ее беспечной и щедрой красоты.

На проспекте Калинина еще ранней весной высадили анютины глазки в декоративные вазы. Он заметил, что все они разного оттенка — голубого и синего.

В окаймлении светлого камня они выглядели как маленькие озерца в гранитных берегах.

Долгое время торговое оживление проспекта, его современная архитектура, привычные для него по западным городам непрерывные линии витрин с выплескивающейся на тротуары рекламой — все казалось Лавровскому глубоко чуждым здесь, в Москве, почти кощунственным в прямом соседстве со старым Арбатом.

Но теперь, когда прошло уже много времени, ощущение этого несоответствия ослабело. На смену ему пришло новое: эта контрастность была характерной для сегодняшней Москвы. Он не хотел видеть родной город музейным. Нет, меньше всего. Но он оплакивал бы старину, если бы ее здесь не стало. В соединении двух тенденций был особый смысл.

Каждый день он избирал новый маршрут, который всегда проходил по бульварам. Подолгу сидел на скамейках, то на солнце, если оно не было палящим, то в тени. Он не чувствовал себя одиноким в этих своих прогулках, толпа не казалась ему скопищем чуждых лиц. Он воспринимал ее по-своему: в ней мог быть близкий ему человек, неузнанный, он проходит мимо. И ему нравилось наблюдать спешащих людей, разгадывать их характер по мелькнувшим на миг чертам, по репликам, повисающим в воздухе на мгновение, как стрекоза в полете, и тотчас уносящимся вслед за людским потоком.

Иногда он дивился новым, часто неблагозвучным названиям: МХАТ — ужасно! То ли дело Московский художественный… Ночные бдения, студенческие очереди за билетами, шумная галерка. Хрипловатый голос Москвина, лукавые глаза Ольги Леонардовны… Или: отрезок слова «метрополитен» — «метро»! Он не подходил к подземным дворцам — куцее, фамильярное «метро»…

Старики спят недолго и просыпаются рано. В ранние часы на бульварах идет обычная каждодневная работа. Евгений Алексеевич любил наблюдать за ней. Это было так, словно он, невидимый, наблюдал закулисную жизнь театра. И разве не зрелищем были живые картины, развертывающиеся на пути москвичей в их торопливом беге по бульвару или, наоборот, ласкающие взгляд утомленного городом созерцателя.

Поздняя весна вошла в город, на бульваре подстригали живую изгородь. Евгений Алексеевич давно приметил рабочего, который занимался этим. Немолодой человек с интеллигентным, пожалуй, красивым, но болезненным лицом, в синем берете, в комбинезоне и толстых перчатках, он секатором прореживал кусты. Казалось, работа целиком занимала его.

«Откуда я его знаю?» — настойчиво думал Лавровский. И вдруг, увидев незнакомца в каком-то новом ракурсе, вспомнил не только то, что встречал его однажды на этом же бульваре, но и почему запомнил: вот по этой прямой линии лба и носа. И мимолетно удивился: тогда, в ту первую встречу, этот человек был таким же случайным прохожим на бульваре, как и он. Значит, он недавно работает. А что он делал раньше?

Ему всегда было свойственно любопытство к людям, но только теперь, в своей праздности, он мог удовлетворять его. Он охотно заводил беседы с соседями по скамейке, со случайными прохожими, которых он потом уже никогда не встречал.

Но этот человек работал всегда на облюбованном Евгением Алексеевичем бульваре, он уже стал для него вроде своим. Правда, внимание было односторонним: он не замечал Лавровского, но тот знал, что когда-нибудь обязательно заметит. Ведь он был как бы постоянным гостем бульвара, а этот человек — его хозяином.

Приметил он и еще одну женщину, местную начальницу, — он это заключил по тому, что она появлялась в разное время, но обязательно к концу рабочего дня, что-то замеряла, записывала, а иногда распекала за что-то девчонок, слушавших ее с напускным равнодушием. Когда она подходила к заинтересовавшему его рабочему, у нее был другой вид: словно она боялась его обидеть или отпугнуть. И в ней проявлялось что-то осторожное.

Однажды, наблюдая за ними со своей скамейки, Лавровский подумал, что они чем-то подходят друг другу: оба высокие, немолодые, но сохранившие силу и форму, с какой-то смелостью в движениях и всей повадке.

Кто они? В каких отношениях между собой? Он мог узнать это в будущем, мог и не узнать. И не хотел предварять события.

Однажды сильный дождь заставил его искать прибежища под выступом крыши подсобного строения, скрытого за деревьями. Косые струи стали достигать его, у него не было с собой ни плаща, ни зонтика. Он стоял, прижавшись к стене, а мимо пробегали со смехом и громкими возгласами, заглушающими шум дождя, молодые люди, насквозь вымокшие, и девушки — разувшиеся, с туфлями в руках. Теплый, обильный, сам какой-то молодой дождь хлестал, беззлобно подгоняя их в зеленом туннеле бульвара, и на бегу они казались одним племенем, несущимся к одному пределу, где они и осядут пестрым и шумным лагерем.

Дверь зданьица открылась, человек в синем берете оглядел Лавровского, уже порядком вымокшего.

— Зайдите, — предложил он.

Евгений Алексеевич поблагодарил и вошел. В помещении оказалось неожиданно уютно. Здесь стояла легкая дачная мебель: плетеные кресла и стол. На застекленных полках — книги по садоводству и яркие проспекты каких-то фирм. У стены — широкая лавка, накрытая пестрым рядном. На столе лежали конторские книги, в керамической вазочке зеленела ветка тополя.

— Резиденция бригадира нашего, — это было сказано мельком, но Лавровский тотчас вспомнил высокую женщину. Ему подумалось, что в незатейливой обстановке этого угла все-таки чувствуется женская рука.

Дверь в помещеньице осталась открытой, пахло дождем, прибитой им пылью, зеленью.

— Хотите чаю? — неожиданно спросил человек.

— Я бы с удовольствием, — Лавровский заметил электрическую плитку на подоконнике.

— Лучше бы, конечно, водки: согреться! — когда человек улыбнулся, лицо его изменилось: стало мягче, как бы оттаяло.

Лавровский принял стакан, хозяин пододвинул ему сахарницу:

— Больше ничего не имеется!

— И это — дар щедрый, ко времени. Как вас величать, разрешите спросить, раз уж я ваш гость.

— Величать просто: Иван Петрович!

Он налил чаю и себе, и в этом их неожиданном застолье, ни к чему не обязывающем, а вернее всего, не сулящем продолжения, что-то устраивало обоих. И дождь, все наддававший и наддававший, так что даже пришлось притворить дверь, потому что и в нее стало заливать, подчеркивал своеобразный уют сухого и чистого места.

— Иван Петрович, а вы ведь недавно здесь работаете?

— Да, сравнительно, — он нахмурился, и Лавровский понял, что здесь не все просто. С какой стати он — рабочий на бульваре? Это пока еще объяснению не поддавалось, но Евгений Алексеевич знал, что самое лучшее средство «разговорить» собеседника — рассказать что-то о себе. Но он не хотел торопиться и с этим.

— Знаете, Иван Петрович, я живу здесь неподалеку и много времени провожу на этом бульваре. И всегда удивляюсь, что очень редко вижу работающих здесь людей. Как будто все делается невидимками.

— Да оно так и есть. В принципе не должно быть вовсе видно самого труда, а только его результаты. Это когда возможно? Когда работа очень квалифицированно построена. Московские бульвары — это ведь очень старая организация: а то, что нового в технике ее, направлено на большую эффективность трудовых затрат, то есть опять же на «невидимость» усилий…