И скрежет лопаты по углю, и маслянистая шелковистость его пыли на пальцах — все это давно и хорошо было знакомо старику. Казалось, закрой глаза, и вот они, двадцатые годы, когда он крепильщиком на шахте в Макеевке работал. Завербовался на год, а отбухал целых три. В ту пору он впервые дерево и стал уважать по-настоящему. Такую ведь махину над собой деревянная крепь удерживает! Да и сам уголь, как он узнал тогда, от дерева произошел.
Вспомнилась шахта, сырая теснота и сумрак, и такие же, как и в войну, осклизлые бревна в руках… А потом девичье лицо неведомо откуда выплыло, заслонило собой все. Белозубое, смеющееся. Оксаной, что ль, ее звали?..
Старик часто удивлялся противоречивости своего представления о собственной жизни. Иногда казалась она исчезающе малой, сжатой в крохотную какую-то точку. Только что мерещилось, был пацаном, мальчонкой сопливым, и вот дряхлый старец уже. Где оно, все остальное, куда пропало? А иногда, если приходилось задерживаться на воспоминаниях особенно пристально, жизнь разрасталась, расширялась бескрайно и неудержимо, и возникало удивление — как же это можно такую огромность в один человеческий век вместить?
В очередной раз насыпая в ведро уголь, он услышал сердитый голос:
— Что же это вы делаете, господи? Да разве ж можно так!
Старик обернулся и увидел невестку. Она казалась такой разгоряченной, словно не подошла к нему, а подбежала. Волосы ее растрепались, красные, яркие губы были полуоткрыты, сквозь загар на щеках проступал румянец.
— Видишь, Петька, придурок, куда все вывалил? — сказал он. — Надо ж проезд освободить чуток.
— Так не вам же это делать, дедушка! — возмущенно воскликнула невестка. — Разве можно такое творить? А сляжете, тогда что?
— Это с какой же стати? — усмехнулся старик. — Не собираюсь пока.
— А тут не ваша воля! Долго ли надорваться в таких годах?
— Ничего, ничего, я помаленьку. Что ж мне теперь, сиднем сидеть?
— По силам надо выбирать. Ну-ка, ну-ка! — Она отобрала у него лопату, подхватила ведро и быстро зашагала к сараю.
Старик побрел следом за невесткой. Он смотрел ей в спину и не мог оторвать от нее взгляд. Свобода, уверенность и сила ее движений как-то завораживающе действовали на него. Он видел ее полные, покатые, чуть напряженные плечи, ее широкие бедра, мускулистые смуглые ноги, и давнее полузабытое чувство, которое он испытывал когда-то при виде красивых женщин, неожиданно вновь шевельнулось, забрезжило в нем. Оно было едва уловимым, готовым вот-вот исчезнуть и именно потому горьким, как полынь… Ему показалось на мгновенье, что в этом чувстве и заключается тот остаток не израсходованной еще жизни, который он все еще сохранял в себе.
Татьяна зашла в сарай и быстро вышла, уже без ведра и с выражением еще более сердитым, чем прежде.
— Начали делать уже? — спросила она, глядя на старика в упор.
— Что? — не понял он, заранее чувствуя себя виноватым.
— Ну, этот… гроб-то свой. Федор мне сказал, я знаю…
— Начал… — Старик потупился.
— Ох, господи! Надо же до такого додуматься. Зачем, к чему? Или вам не живется у нас?
— Ну, что ты, милая! Все по-хорошему. Да я, может, еще до ста годов прожить собираюсь.
— Зачем же тогда?..
— А про запас, на всякий, как говорится, пожарный случай.
— Между прочим, если такими делами шутить будете, — невестка кивнула в сторону угля, — то случай, глядишь, и подвернется. Дедушка, — сказала она урезонивающе, — думать же надо, что можно, что нельзя.
— Учтем, хозяйка! — Старик шутливо шаркнул сапогом и вытянулся.
Кирюша-пастух за сезон несколько раз загуливал дня на два — на три, и со скотом своим в это время сельчане обходились кто как мог. В один из таких Кирюшиных загулов старику и пришлось Зорьку попасти.
Невестка долго сомневалась, прежде чем согласиться на такое. Старику это и приятно было (выходит, беспокоится о нем, жалеет), и в то же время он чувствовал себя задетым — неужели ж он с подобным пустяком не в силах совладать?
На пастьбу невестка собирала его тщательно: ватник дала, плащ брезентовый и сумку с едой.
— Как в дальний путь, — усмехнулся старик.
— А то что ж, для старого человека и дальний.
Она зевнула, похлопала ладонью по губам и повела плечами. Старику так ясно вдруг представилась сладкая истома ее молодого, здорового тела, не стряхнувшего еще остатки утреннего сна. Вот и он когда-то, пацаном, так же маялся на заре, перед тем как выгнать со двора корову. Спал наполовину, пока роса босые ноги не обожжет, пока ветерком утренним как следует не обдует. Бывало, до околицы почти полусонный брел, загребая подошвами дорожную пыль. А теперь не то, такая ясность, такая трезвость в голове, будто и не спал вовсе.
— Вот он, пастушок, на полном взводе! Какие указания будут?
— Да какие ж… Поосторожней там. На землю голую не садитесь, простыть можно… Плащ свернуть да подостлать. В обед подоить приду и поглядим, как там дальше. Куда погоните-то?
— В Семкин лог, думаю.
— Не далеко ль? Поближе б надо, вон хоть на выгон.
— Где далеко? Близко вовсе. Я там, помню, мальцом еще пас. Его один, Семкин, теперь и не запахали. А если ты сомневаешься, что доить далеко тебе идти, так я подгоню к обеду.
— Ну, ладно… — Невестка помолчала, пристально оглядывая его как малого ребенка, собранного на улицу. — Все вроде. Хоть бы дождь, не дай бог, не собрался…
Старик тихонько, подпираясь палкой, брел вслед за коровой по деревенской улице, смотрел по сторонам. Все ему было знакомо здесь настолько, что любое, самое пустяковое новшество бросалось в глаза, как свежая заплата на штанах. Так он заметил аккуратный оранжевый штакетник перед домом Слаева; засыпанную свежей щебенкой колдобину на повороте улицы; белый, не успевший еще потемнеть, журавль над колодцем…
Еще интереснее было смотреть на людей. С годами, когда его собственная жизнь стала скуднеть и сужаться, он все меньше обращал внимание на самого себя и все больше на других. В нем развилась способность как бы переселяться душой в того человека, который заинтересовывал его, и это давало ему странное облегчение. Он словно бы освобождался в эти мгновения и от своей старости, и от своей немощи, и от своей глухой привычной грызущей тоски.
Мимо мелькнул за лобовым стеклом «газика» Колька Агеев с веселым лицом и черными растрепанными волосами, и старик ощутил, как хорошо ему катить вот так утречком по деревне, лихо ворочать рулем, дышать ветерком, гуляющим по кабине. Галинка Кривошейцева перебежала торопливо от своего крыльца к погребу с ведром в руках, и старику ясно представилась ее суетливая заполошность, когда нужно успеть и то, и то, и это, и наконец, поправляя платок и вздыхая удовлетворенно, зашагать по тропинке, ведущей к птичнику. Саватеев, пожилой уже мужик, проехал на телеге, и понурая его голова, и свисающие на сторону, между колёс, ноги разболтанно как-то покачивались, и старику все стало ясно. С похмелья, как всегда, болеет, бедняга, белый свет не мил. Теперь ему надо рубля полтора раздобыть и дождаться, когда лавку откроют. А вон Сергей Фомич, учитель, дрова рубит, по пояс голый, здоровенный такой. Старик даже поежился от удовольствия, представив усилие, с которым тот опускает колун, резко и смачно, с пристаныванием, выталкивая одновременно из груди воздух…
Зорька, умница, хорошо шла, неторопливо, никуда не пытаясь сворачивать, словно знала, что старику трудно за ней угнаться. Глядя, как мерно и важно переставляет она ноги, изредка, с небрежностью, взмахивает хвостом, старик вскользь, мимолетно и за нее сумел кое-что почувствовать. Покой, уравновешенность, предвкушение долгой, пристальной, неотрывной и усердной, как работа, еды…
До Семкина лога было всего километра полтора, и дорога к нему шла по картофельному полю. Старик был доволен — если б случились зеленя, Зорьку он бы на дороге не удержал. А так она шла себе да шла, тихонько головой покачивая.
Впереди поднималось солнце, и оттуда же, от него, и ветерок дул, и плыли по синему небу белые облака. Все это: острые, сильные солнечные лучи, ветер, облака — словно бы рождалось из одного какого-то, единого, главного центра, текло, ширилось, неся в себе движение, свет, жизнь… Со всех сторон пели жаворонки, небо и земля были словно бы объединены, сшиты туго натянутыми, дрожащими нитями их трелей.