Изменить стиль страницы

Что было, что будет

Что было, что будет img_1.jpeg

ПОРОГ

Старик всю жизнь был не прочь выпить. В меру, не перебирая. А выпив, добрел, смягчался, все ему тогда казалось особенно мило — и люди, и вещи, и белый свет целиком. В конце концов он начинал лезть ко всем целоваться и вот тут-то решал — точка. Лучше уж не будет, сколько ни пей. И он отодвигал от себя подальше рюмку, стакан или что там еще перед ним стояло.

Даже и сейчас, распечатав девятый десяток, старик нет-нет да и пропускал при случае в застолье свои «законные, фронтовые», как он говаривал, сто граммов. Целоваться, правда, давно уже ни с кем не приходилось, но и без этого было хорошо. Кровь теплела, шустрей по жилам текла, мысли и воспоминания взбадривала.

И вот на днях, на майские праздники, от водки старика отбило. Сын его Федор много работал, семенное зерно с элеватора возил, и за праздничный стол поэтому уселись лишь третьего числа, к вечеру. Старику нравилось, что все праздники сын занимался делом важным и спешным, а теперь вот сидит за столом усталый, но веселый и довольный. Чистый после бани, распаренный. Старик и сам поработал-таки в эти дни — прогнившие половицы в сенях сменил. Что ж, думал он, пора и выпить, заслужили.

У старика была своя постоянная стопка с толстым закругленным донышком — «ванька-встанька». Положишь ее на бок, а она тут же встанет, покачается, поблескивая зеленоватым стеклом, замрет неподвижно. Старик иногда подобным образом с ней забавлялся, если приходилось посидеть за столом подольше. В том упорстве, с которым она неизменно, раз за разом, вставала стоймя, ему даже чудилось что-то живое, что-то созвучное его собственной душе.

Стопку старик, как всегда, взял и понес ко рту осторожно, с истовой медлительностью и достоинством, привычно кашлянул, прочищая горло, и вдруг, едва пахучая прозрачная жидкость коснулась его губ, ощутил резкий, неодолимый, идущий изнутри, из груди и живота, толчок отвращения. Он удивился, подождал несколько секунд, повторил попытку и лишь омочил водкой пальцы и подбородок.

— Ты что это, бать? — спросил сын, добродушно и насмешливо улыбаясь. — Не идет, никак?

— Не идет, зараза! — Старик тоже улыбнулся и виновато повел головой. — Зубов не разожму…

— Да брось ты! У тебя ведь стаж в этом деле какой! Годов шестьдесят, не меньше. Ты вон огурчик сначала пожуй — и пойдет, никуда не денется.

Старик принял совет, помял во рту кусок соленого огурца, вновь взял стопку, подержал ее над столом и поставил на место.

— Нет, не могу, — сказал он с какой-то горькой твердостью. — Шабаш. Выпил свою порцию. Сколько, стало быть, мне отпущено было.

Из-за стола на этот раз старик ушел раньше обычного и прилег в горнице на деревянный, собственной работы диван. Сделал он его давно, чуть ли не полвека назад, и до сих про ничто в нем не скрипнет, не ворохнется, лишь дерево потемнело от времени и залоснилось на спинке и сиденье как полированное. Ничего не скажешь, добротная вещь и его намного переживет, если только не сожгут после смерти или не выбросят. Старик считал, что вещи обязательно должны жить дольше сделавшего их мастера, а для этого нужны прочность и красота. Прочность — чтобы быстро не изнашивались, красота — чтоб люди не уничтожили. Казалось бы, что за красота такая, в руки не возьмешь, не пощупаешь, да и проку, пользы от нее вроде бы никакой, а ведь защищает вещи от руки человеческой. Хоть и не всегда, конечно.

Старик часто лежал на диване днем, бросив под голову изношенный ватник. Можно было бы и подушку взять, и подстелить что-нибудь для мягкости, но он этого не любил, хворь это уж очень напоминало. А так — приткнулся на голых досках, отдохнул немного и опять на ногах. Да голое дерево и не было для старика особенно жестким. Столько он его перестругал, в руках перенянчил, что обмял, видать, или сам к нему как-то приспособился, прикипел душой и телом.

Случай с водкой странно огорчил старика. Он уж и урезонивать, и стыдить себя начал: подумаешь, стопку за столом не проглотил, делов-то. Может, с половицами поработал через силу, может, так что-нибудь… Чего ж тут убиваться-то? Сказать кому — засмеют. Но самоуговоры эти не помогали, не успокаивали. За ними, поглубже, другой ряд мыслей все время шел — тихий и печальный. Отклоняется от него жизнь, отходит. Вот и с водочкой простись теперь…

Старику вспомнился один, лет десять тому назад бывший случай. Был он тогда вполне еще крепок, с сыном косил вовсю, стога вершить брался, а уж про свою столярную и плотницкую работу и говорить нечего, молодые за ним не доспевали. Выносливость его, правда, во многом на экономии сил уже держалась, возраст потихоньку к этому приучивал. Ни шага, ни движения лишнего — все только в дело.

Вот в ту пору как раз и заказала ему Матрена Свистунова, Бекасиха по уличному прозвищу, пару оконных рам сделать. Что ж, сделал, принес и поставил их вместо старых и полусгнивших. А когда кончил с ними возню, оказалось, что у Матрены на кухне и стол уже накрыт, и бутылка стоит, и закуска. Оно и понятно, мастера угостить — святая вещь.

Матрене уже перевалило за пятьдесят, но баба она была еще хоть куда, плотная, улыбчивая, краснощекая, с веселыми черными глазами. Жила одна, детей никогда не имела, хотя замужем ей бывать приходилось. Мужья, однако, у нее как-то не задерживались надолго. Один умер, другой в тюрьму попал и больше в деревню не вернулся. Но Матрена из-за этого не очень-то убивалась, ей и одной, похоже, неплохо жилось. Говорили, что она погуливает, особенно если в селе случался посторонний, приезжий человек.

Правда это или сплетни, старик не знал да и не интересовался. Если даже и правда, то уж судить ее он бы не стал. Дело бабье, одинокое, о чем тут толковать. Главное, работница она отменная была, а за это старик очень многое мог человеку простить. Почти все.

Когда он вставлял рамы, то заметил, что хозяйка вроде бы с ним заигрывает. Топчется рядом без особой нужды, то плечом толкнет, то грудью заденет. Это его тревожило, но он одергивал себя, усмехался тайком насмешливо, покашливал в кулак. Думал: неужто на него, старика, Бекасиха польстилась? Но, с другой стороны, чему так уж дивиться? Хоть по годам он и старик, а кое в чем и молодого за пояс заткнет. В плотницкой работе, к примеру. Силенка есть еще, грех жаловаться. Недавно в погребе накат меняли, так он на равных с сыном бревна таскал. Да и вид у него не сказать чтобы дряхлый. Зубы, слава богу, свои и сединой по-настоящему только-только припорашивать стало. Бекасиха же и сама не молоденькая, подумаешь, разница в полтора десятка лет. Оно ведь и Настасья была на десяток лет его моложе.

К той поре жена старика Настасья три года уже как умерла. Инсульт, а по-простому — удар. Старик и сам тогда заболел, лежал целыми днями на диване, к стене отвернувшись. Жить совсем не хотелось, думал, пора и ему за Настасьей вслед. Если же приходилось пошевелиться немного, через силу по двору побродить, сделать пустяк какой-нибудь по хозяйству, то окружающее казалось призрачным, зыбким, готовым вот-вот исчезнуть бесследно. Все было, как во сне или при работе неисправного телевизора — плывет, рвется, дрожит, перекашивается… Со временем, однако, он с этим совладал, оклемался мало-помалу. Как ни горюй, а надо было жить дальше, не денешься никуда. С земли по своей воле не спрыгнешь, как с телеги на ходу.

Когда же пошел второй после смерти жены год, старик начал замечать за собой кое-что такое, чего приходилось стыдиться. У него появился интерес к женщинам. Смотреть на них тянуло, да и сниться они ему стали по ночам так явственно, как в молодости. Ну, сны-то ладно, тут человек над собой не властен, а вот наяву заглядываться на них было уж совсем ни к чему. Старик и одергивал себя, и ругал, и урезонивал, но помогало это плохо. Пройдет мимо соседка, здоровенная такая баба, а он и смотрит ей вслед, оторваться не может. И какое-то странное облегчение он при этом всегда испытывал. В груди словно бы мягчело, прохладней становилось и вольней. И привычное уже, старческое чувство одиночества, сухое и едкое, отслонялось, отступало ненадолго.