Игнатова, маленькая красивая женщина в красном свитере, сильно обтягивавшем ее грудь, начала взволнованно читать, то повышая, то понижая голос. Позже я узнал, что до Девятого сентября она посещала студию Бояна Дановского и там обучилась дикции. Нам везло по всем статьям. Поэтому мы слушали внимательно и каждый понемногу куда-то уплывал. А Иван Г. Иванов что-то напряженно записывал в свою тетрадку, подавая нам пример усердия, в котором ему ни в коем случае нельзя было отказать. И так мы блаженно слушали, как вдруг в одном месте Топлийский прервал Игнатову и обратился ко мне:
— Я извиняюсь… Вот вы, у окна.
— Пожалуйста! — вскочил я, немного смущенный, так как увлекся в этот момент какими-то посторонними мыслями, какие часто обуревают меня в подобные минуты. (Разумеется, потом я опять сосредоточиваюсь.)
— Принесите в следующий раз небольшую черную доску и мел, чтобы я мог объяснить вам некоторые формулы более наглядно.
— Хорошо, — сказал я и сел на место.
— Принесите и тряпку для того, чтоб стирать, — добавил Топлийский.
— Непременно, — ответил я и продолжал слушать.
Так прошел первый час. Топлийский почти ничего нам не объяснял, поскольку не имел мела и черной доски. И это было весьма неприятно, но в какой-то мере простительно, потому что об этом надо было позаботиться еще в самом начале.
Не буду вам описывать перипетии, которые мне пришлось испытать, пока я не нашел эту злополучную черную доску. В конце концов помогла, разумеется, все та же Игнатова, потому как была сознательной. Уже на следующий день, узнав о моих тревогах, она прислала мне с моим Иваном сообщение, чтобы я зашел в школу за черной доской и мелом.
Помню, как сейчас, что, когда я пришел в школу, Игнатова отозвала меня в коридоре в сторонку и спросила, понизив голос, хорошо ли я знаю этого типа Топлийского, который не внушает ей никакого доверия. И откуда он притащился в наш квартал; до сих пор она его никогда не видела и не слышала. Я спросил ее, почему она называет Топлийского типом, если он ни в чем не провинился, но она мне ничего не ответила. Многозначительно помолчав, добавила только, что лекции посещать не будет из-за занятости по работе и чтобы я больше ее не искал. Все это меня озадачило, но любопытства я проявлять не стал, объяснив все женскими капризами Игнатовой. Разумеется, Ивану Г. Иванову я рассказал обо всем для сведения, сообщив ему и о намеках, которые она сделала. Иван Г. Иванов ничего нового к этому не прибавил, тоже объяснив поведение Игнатовой женскими капризами, поскольку ее самолюбие было задето назначением Топлийского, она якобы надеялась читать лекции сама, а тут ею пренебрегли.
— Что делать, брат, — вздохнул он, — слаб человек!.. Соберись с мыслями, приготовься. В следующий раз ты будешь читать на занятиях вместо Игнатовой.
— Пожалуйста, не надо, — возразил я. — Мне трудно читать, я запинаюсь… Да и в последнее время у меня без очков буквы прыгают перед глазами…
— Купишь очки, — сказал он. — Это партийное поручение.
— Да, но…
— Не возражай, брат!
Я хотел сказать еще что-нибудь, но смолчал.
Так я стал и секретарем кружка, и чтецом. И естественно, сблизился с Топлийским. Он снимал комнату у госпожи Хаджиевой, над «Граово», в сущности, в нескольких метрах от почтового отделения, и мне не стоило никакого труда заскочить к нему за инструкциями вечером, как, впрочем, и в любое время суток. Добавлю, что Топлийский держался исключительно корректно и не сказал ни слова об Игнатовой в том смысле, почему она оставила кружок, почему самовольно пропускает занятия, в то время как все из квартала лихорадочно учатся и повышают самообразование. Только раз он сказал мне со вздохом:
— Интеллигенция всегда выпускала свои когти, товарищ! Другое дело вы, рабочие…
Мне это польстило. Он показался мне еще более симпатичным. И я с еще большим усердием стал выполнять его поручения. Даже брал у него заранее «Капитал», чтобы прочесть предварительно те главы, которые предстояло изучать в кружке. По этой причине я часто бывал у него на квартире, входя и уходя без предупреждения.
Конечно, он держал меня на расстоянии. Был строгим, молчаливым. С головой ушел в лекции. Однажды он пожаловался мне на фарингит из-за беспрерывных публичных выступлений.
— Тяжела наша доля, Драган, — вздохнул он.
Я пожалел его и попросил Ивана Г. Иванова не так часто устраивать лекции, пока у Топлийского не пройдет фарингит. Но и без того лекции стали проходить все реже, и мы начали разлагаться. Первым перестал ходить повар, ссылаясь на расширение «Граово». За ним один за другим начали попеременно пропускать занятия эти, из кооперации, объясняя это тем, что у них увеличивается производство щеток. Только я один оставался на своем посту и усердно читал, несмотря на то, что в кружке порой было не более двух-трех человек.
Так длилось несколько месяцев, пока мы не дошли до «Прибыли и прибавочной стоимости». В этой главе завязли, как в глубоком сугробе, — ни вперед, ни назад. Я совсем отчаялся, потому что Топлийский разболелся окончательно и слег в постель. А разложение кружка было совершенно явным. Это измучило нас вконец, особенно Ивана Г. Иванова, который отчитывался за работу кружка непосредственно в управлении, перед товарищем Мичевым. Так или иначе, неприятностей было много. Через день я бегал на квартиру к Топлийскому, чтобы осведомиться о его состоянии, и немедленно докладывал обстановку Ивану Г. Иванову, а тот — товарищу Мичеву. И так было постоянно.
Хаджиева не позволяла мне входить в комнату больного, потому что врачи, мол, запретили ему разговаривать из-за фарингита. Она стала принимать меня в холле и беседовать со мной, расспрашивая о том о сем, угощая черешневым вареньем и ликером. Сознание у меня, несмотря на мою осторожность, сначала затуманивалось от ликера, но я держался и не позволял себе выдать ни одной из наших партийных тайн. Она же, наоборот, всем своим буржуазным поведением с головой выдавала себя передо мной. Ее напудренное лицо сияло, несмотря на траурную шаль, постоянно повязанную на шее. Хаджиев умер год назад в тюремной камере вопреки заботам медицины и своей пятидесятилетней жены — красивой и вполне сохранившейся женщины с выразительными формами. Плакала она достаточно долго, пока скорбела о нем, вспоминая прошлое и их совместную жизнь. Сейчас, однако, она была бодра. И я радовался ее состоянию, потому что не стоило оплакивать так долго этого спекулянта, о котором государство проявило медицинскую заботу. Забота эта, разумеется, ничего не дала — печень его была разрушена пьянством и разгульной жизнью в прошлые годы, когда эти люди сорили деньгами, не зная им счету, в отличие от нас, еле сводивших концы с концами бедняков, у которых каждая монета была на учете.
Да, природа сказала свое слово. Хаджиев, как говорится, заплатил по счету. А жена его осталась одиноко жить в квартире. Работала она кассиршей в «Граово», а в последнее время и официанткой, отвечая одновременно за санитарное состояние харчевни и наглядную агитацию, насколько позволяли ей ее представления. Одним словом, ей дали возможность жить, предав забвению прошлое. Из-за этого она в последнее время приоткрылась, стала веселее и гостеприимнее. Часто спрашивала меня о моей жене, об Иване. Приглашала нас к себе в гости. Искала сближения с новым обществом. Но я всегда был начеку, потому как все еще видел на ней буржуазную ржавчину: браслеты, серьги, перстни, всевозможные духи, источавшие обворожительный запах. Ясно, что делала она все это с целью привлечь к себе внимание мужчин и соблазнить кого-нибудь. Я уже не говорю о ее декольте, вырезанном довольно глубоко по центру ее бюста под острым углом, и помаде, намазанной без всякой меры, и ее платьях, и обесцвеченных волосах, и подкрашенных бровях… Было ясно: эта женщина воскресла, забыв и о покойнике, и о трауре по нему. Недаром некоторые мужчины поговаривали, что хлебец у нее еще не весь вышел, имея в виду интимные стороны…
Так вот, фарингит Топлийского тянулся долго. Действительно, больной расхаживал по квартире, но ничего не говорил. Он выслушивал меня, а потом показывал на дверь, давая понять, что мне надо уйти и оставить его в покое, поскольку ему, по всему видно, было неудобно, что я вижу, как он ходит в пижаме по комнате, осужденный на бездействие. Я, конечно, выходил…