Это была их первая и поэтому очень трудная встреча лицом к лицу, на которую Голеску пошел после долгих колебаний.
Полковник Голеску попал в плен под Одессой после того, как был застигнут ночью неожиданной мощной контратакой, докатившейся до его КП. Он дрался яростно, как солдат на передовой, но был повержен взрывом гранаты. Осколками ранило обе ноги. Оперировали его на одном из пароходов конвоя, перевозившего в Крым последних защитников Одессы. Целых два месяца он боролся со смертью, удивив советских врачей своей невиданной живучестью. В конечном счете ему все же пришлось ампутировать правую ногу, и теперь он был вынужден опираться на палку.
Тот факт, что все это время в суровых условиях отступления русские прилагали неимоверные усилия и обращались с ранеными военнопленными, как со своими собственными ранеными, а советские медики сделали все, чтобы спасти его от смерти, не произвел впечатления на Голеску. Наоборот, его ненависть только возросла из-за инвалидности, на которую он был обречен, по его убеждению, в первую очередь по вине русских. Даже канарейка, которую ему подарила при выходе из госпиталя старшая сестра, чтобы скрасить его пребывание в плену, не приобрела в его сознании значения особого символа. Правда, он полюбил канарейку, но это только потому, что в метаниях запертой в клетке птахи он видел свои собственные. В трогательных и печальных трелях маленького пленника он усматривал в уменьшенном масштабе выражение своих собственных чувств. Странно, но этот подарок, сделанный из чувства простой человечности, превратился со временем в новый источник озлобления.
В лагерь в Березовке Голеску поступил окруженный своим прежним ореолом, подкрашенным теми, кто остался в живых после той кошмарной ночи и увидел его воскресшим из мертвых. Самым ярым его почитателем был Штефан Корбу, офицер того же полка, бывший свидетелем поведения полковника в ту ночь и попавший в плен спустя год.
Но для других военнопленных полковник Голеску был не только героем боев под Одессой, но в первую очередь самым активным элементом непреклонного сопротивления любым попыткам комиссара Молдовяну перетянуть на свою сторону того или иного из них. Все, что Молдовяну удавалось привить в их сознании в течение дня, Голеску разрушал в течение ночи. Если до конца 1942 года столь мало военнопленных присоединилось к антифашистскому движению, то это объяснялось в первую очередь авторитетом полковника-инвалида. Тому под угрозой событий на фронте удавалось удерживать колеблющихся. И поскольку развитие событий на фронте не противоречило его угрозам, соотношение сил в лагере оставалось в его пользу.
Но в тот день, когда через ворота лагеря прошла массивная группа капитулировавших в излучине Дона, слепая вера Голеску в скорую и окончательную победу над Советским Союзом получила страшный удар. Он пришел в себя лишь после того, как узнал подробности этого горького события, которое в его сознании с тех пор всегда ассоциировалось с понятием предательства. Он был начальником штаба у Кондейеску, когда тот командовал дивизией в Клуже, и часто бывал у него дома. Их семьи считались близкими уже своей принадлежностью к одному и тому же известному родословному дереву боярских семей в отдаленном прошлом Мунтении. Тот, довоенный, Кондейеску представлялся ему опорой королевской власти в великой Румынии.
Теперь, после трагедии в излучине Дона, отношения между ними изменились коренным образом и без всяких шансов на компромисс. Он отклонил всякое объяснение со стороны Кондейеску, хотя тот больше из потребности облегчить душу чувствовал себя обязанным дать такое объяснение. В конечном счете именно от Голеску зависела изоляция генерала и его осуждение на смерть через ненависть и враждебное молчание.
Голеску шел с трудом. Былая представительность его высокой и стройной фигуры исчезла. Он опирался на палочку, и при каждом движении его красивое лицо с тонкими и правильными чертами, с черными усами искажалось от боли в раненой ноге. Складка между бровями углублялась, а в уголках губ таилась горькая усмешка. А иногда боль, по-видимому, усиливалась, он скрипел зубами, и пальцы крепко впивались в дерево.
— В твоем положении не следовало бы подвергать себя большим усилиям. Если хочешь, присядем где-нибудь.
— Нет! Нет! — быстро прервал его Голеску. — Напротив! Подобные прогулки очень полезны для меня.
— Даже в моем присутствии? Я хочу сказать… ты не боишься, что твоя смелость, то, что ты говоришь со мной, может скомпрометировать тебя в глазах твоих союзников?
— Может, моя смелость не случайна, господин генерал.
Кондейеску взглянул на него сбоку с некоторым подозрением.
— Кто же требует ее от тебя? Особенно от тебя.
— Наши товарищи по плену, господин генерал! — ответил Голеску не моргнув. — Вернее, замешательство, в котором они находятся, и беспокойство, охватившее их. Или, может быть, вы считаете, что наша война с Советами закончилась?
— На фронте, действительно, война продолжается! — почти шепотом проговорил Кондейеску, внимательно следя за ходом мыслей собеседника.
— И здесь она продолжается, господин генерал! Или, если вам так угодно, должна продолжаться.
Генерал вынужден был остановиться, не зная, продолжать ли ему этот разговор или закончить его без всякого результата. Он сразу почувствовал, в какой опасный круговорот хотел заманить его Голеску, и вовсе не испытывал желания следовать за полковником. С того самого момента, когда генерал очутился перед воротами лагеря, он решил оставить за ними все нити, еще связывающие его с войной, которую вел Антонеску на востоке. Ему не хотелось ни к кому примыкать, не хотелось давать никаких клятв.
— Я пытаюсь понять тебя, господин полковник! Но, признаюсь, не могу.
Голеску улыбнулся, презрительно прищурившись:
— Я надеялся, что имя Голеску вам известно, господин генерал.
— Конечно, мой дорогой! Ведь мы знаем друг друга десять лет.
— Почему вы все время предпочитаете обходить основной вопрос?
— Но ради бога! — воскликнул с удивлением Кондейеску. — Что особенного я должен знать о тебе?
— А то, что значил и значит полковник Голеску в лагере, — зло процедил Голеску.
— Нечто большее, чем простой военнопленный?
— Несравненно большее.
— Мне приятнее было бы услышать это от твоих товарищей по несчастью.
— Господин генерал, время не позволяет мне использовать посредников.
Кондейеску взял его за рукав, уверенный, что сможет успокоить его.
— Пойдем, дорогой! Ты говорил, что прогулки идут тебе на пользу. Даже в моем присутствии.
Если бы Кондейеску обратил внимание на происходящее вокруг него, он заметил бы не только непрерывное движение толпы, но и несколько групп «штабистов», которые, остановившись вблизи, с интересом прислушивались к их разговору. Этот спор со всеми вытекающими из него выводами закладывал краеугольный камень того, что отныне должно было начаться в лагере. Знаменательно было то, что происходило это именно в первый день нового года.
— Время не позволяет мне прибегать к посредникам, господин генерал, — повторил свою мысль Голеску. — Хотя я сомневаюсь, что вам не известно, какую роль я играл здесь в течение шестнадцати месяцев плена. Березовка исключительно благодаря мне превратилась в настоящую румынскую цитадель.
— И ты хочешь, чтобы я и дальше признавал твою роль как духовного вождя румын в лагере? — мягко спросил генерал Кондейеску.
— Хочу, чтобы вы признали, что настало время восстановить единство румынской группы.
— Поздно, господин полковник!
— С вашей помощью мы восстановим утраченное.
— Ничего уже нельзя восстановить.
— От вас зависит, перейдут или не перейдут на сторону комиссара Молдовяну колеблющиеся.
— Я не хочу ни на кого влиять.
— Тогда зачем вы посещаете собрания антифашистов?
— Это меня ни к чему не обязывает.
— Но может обязать позже. Этот дьявол комиссар не выпустит из рук такую добычу, как вы.
— Если я еще соглашусь быть чьей-нибудь добычей…