Изменить стиль страницы

Одной из этих ленточек Ларька теперь перевязал букет для Кати Обуховой, другую оставил себе. Может, когда-нибудь Ларька и Катя встретятся и узнают друг друга по этим ленточкам…

Он не мог больше оставаться в эшелоне. Иногда ему казалось, что его опять переселили в дворницкую. Почему-то с первым эшелоном ехало очень много детей из приличных семейств. У них было полно одежды и даже запасы еды, которую, правда, уничтожили на общих пиршествах в первые же дни. Некоторые мальчики и девочки уверенно переговаривались между собой по-французски, а те, кто не умел, все равно пытались держаться так, будто они, конечно, не ровня каким-то Ручкиным и Гусинским… И Ларька снова насмешничал, задирал, дрался, но все это казалось ему уже пустяками, настоящее же дело осталось позади, в Питере, а еще вернее - там, где сражался брат и, может быть, бился с врагами революции еще и отец… Не скрытничая, не ловча, не дипломатничая, они в открытую дрались за свою победу, и это представлялось Ларьке таким счастьем, что он не выдержал…

Когда он мягко выпрыгнул из вагона, поезд шел, казалось, со скоростью пешехода. Ларька побежал рядом с вагоном девочек, закрепляя свой букет. Он задумал это приношение, еще когда Гольцов, собиравший, как все видели, цветы, конечно для Обуховой, с перепугу прибежал с пустыми руками. Теперь Ларька утирал ему нос. Кроме того, было приятно бежать рядом с поездом. Не сразу с ним расставаться. Еще можно было вернуться в обжитой вагон…

Тут Ларька заметил, что в дверях его вагона словно что-то забелело. Он сбежал с насыпи, лег, но раньше заметил небольшую фигурку, тоже выскочившую на насыпь. И этот человек задержался у вагона старших девочек, что-то там делал. Негодуя, что он трогает его цветы, Ларька догнал вагон и увидел Аркашку.

Встреча никого из них не обрадовала.

- Ты чего? - спросил Ларька.

- Ничего, - буркнул Аркашка, больше всего мечтая о том, чтобы Ларька не заметил тетрадку, засунутую за скобы вагонной двери.

- Стишки? - тотчас бесцеремонно ухмыльнулся Ларька.

- Букетики? - парировал Аркашка, довольный, что сообразил, кто проконопатил дверь цветами.

- Нужен ты ей, - оскалился Ларька так, что и в темноте блеснули его зубы.

Аркашка дрогнул, но тотчас пожал плечами:

- Ты ей тоже не очень нужен…

Поезд между тем шел и шел, уходил, даже не прощаясь… И вдруг перед ними посветлело. Это прошел последний вагон.

Из Питера в Питер pic_5.png

- Ты куда собрался? - небрежно спросил Ларька, сплевывая.

Аркашка сунул руки чуть не по локоть за бортики своей кожанки, вздернул голову:

- На фронт!

- Куда-а? - словно бы страшно удивился и не поверил Ларька.

Он всегда помнил, что отец Аркашки хоть и помер, но был профессор, преподавал в Горном институте. И к анархизму Аркашки, и к его крикам о мировой революции Ларька относился иронически.

- Сказано, на фронт, - отрезал Аркашка и твердо зашагал в сторону, все равно куда, везде найдется дело.

- Это же на восток, - потешался Ларька, - к Волге… Там не фронт, а одни торговки с салом! Тебе туда?

Аркашка подумал, круто повернулся и зашагал в противоположную сторону.

Ларька шел рядом, подначивал, ехидничал, но чувствовал себя неважно… Теперь, когда он глядел на взъерошенного, незадачливого, обиженного Аркашку, его собственная затея бежать на фронт выглядела не очень стройной и убедительной. Непонятно, как такая замечательная, в общем, мысль пришла в голову и Аркашке.

Но каждый из них был рад, что шагает не один…

7

Утром эшелон узнал, что Ручкин и Колчин удрали на фронт.

Это событие всех взбудоражило.

Девочки ходили и сидели около Екатерины, удивленные, настороженные и обиженные. Они не понимали, а чем, собственно, Катя Обухова могла внушить такие глубокие чувства, что из-за нее сразу двое мальчишек отправились на фронт? Что в ней такого замечательного, в этой Екатерине? И если уж пошло на чистоту, то чем, скажите, она лучше остальных?

Катя пыталась объяснить, что и Ручкин и Колчин бежали на фронт вовсе не из-за нее.

- Да? - горестно взмахивала ресницами Тося, только вчера готовая, кажется, на все для Кати, а сегодня самая обиженная. - А как понимать эти строчки: «Я встретил вас, и все былое в отжившем сердце ожило»?.. И вензель «Е. О.»?

- Это смешно, - улыбнулась строгая Екатерина.

- Смешно, когда вас так любят? Неизвестно за что? Действительно смешно…

Уже находились девочки, готовые во всем этом происшествии обвинить Катю.

- Вечно воображает…

- Строит из себя что-то….

Другие возмущались мальчишками:

- Нечего сказать, нашли объект!

Кто-то испугался:

- Выходит, нас обманывают? Здесь где-то фронт! Куда же нас везут?

- Да нет никакого фронта!

- Но ведь они туда убежали!

Катя задумалась, глядя на девочек.

- А может, мы зря их обижали? - сказала она потом, вздохнув. Глаза у нее стали еще прозрачнее и строже.

- Кто их обижал?

- Хотя бы я. Смеялась над Ручкиным… А он верит. И Колчин.

- Во что?

- В самое святое. В революцию. По-настоящему верят… Ведь это же замечательно! Они герои… Ничего им не надо, никаких хлебных мест, они ушли жертвовать за свободу жизнью…

И такая неожиданная зависть зазвучала в ее голосе, что притихли и скептики, а Тося с нежностью сказала:

- Катя, ты ненормальная… - и подсела ближе к подруге.

Катя Обухова росла в рядовой семье российских интеллигентов. Семья состояла из семи человек: папы - врача, мамы - учительницы, бабушки, а также двух братьев и сестры Кати - малышей.

В семье преклонялись перед либеральными идеями и равно плакали над крошкой Доррит, царем Федором из пьесы А. Толстого или Герасимом и Муму. Уважали и декабристов и Герцена, даже Чернышевского не хаяли, но Герасим со своей Муму был, конечно, трогательней.

Бабушка представляла социализм по строчкам любимого в семье стихотворения А. Толстого о «социалистах»:

Чужим они, о лада,
Не многое считают:
Когда чего им надо,
То тащут и хватают…
Весь мир желают сгладить
И тем ввести равенство,
Что всё хотят загадить
Для общего блаженства!

И хотя отец и мама сетовали на отсталость бабушки, они, в сущности, недалеко от нее ушли.

Имелись, однако, истории, факты, при упоминании о которых взрослые моментально становились серьезными и понижали голоса. Как в храме или при соприкосновении с чем-то святым, священной тайной. На Катю это всегда производило глубокое впечатление. Например, при упоминании знаменитой фразы Достоевского о слезе ребенка, через которую нельзя переступить, какие бы великие идеи ни толкали на такой шаг… Это было так возвышенно, так трогательно и так верно, так человечно! Или фигура Каратаева. Простой мужичок, и такой чудный… Но в «Войне и мире» все-таки больше привлекали Наташа, Андрей, Пьер. Катиной маме роднее всех оставалась Мария Болконская, «бедняжка, не от мира сего»… Мама серьезнее и острее, чем другие члены семьи, воспринимала и либеральные фразы, и полумистический трепет жертвенности, и жажду куда-то идти, за что-то бороться, чтобы всем, и особенно несчастным, сразу стало хорошо и счастливо… Для Кати никого не было ближе мамы.

В толстых альбомах с медными застежками, между бархатными переплетами, хранились карточки… Гаршина с полубезумными, скорбными, пронзительными глазами; фотография с картины Иванова, изображающая Иисуса Христа, грядущего к обездоленным из глубины пустыни; фотография Диккенса, очень русского, с небрежной прической и бородой, печальными глазами, скорбящего; изображение очень бородатого, с провалами щек и тоже полубезумным, исступленным взглядом Салтыкова-Щедрина… Тут же мелькали деятели кадетской партии, вполне респектабельные и благополучные господа. Между ними как-то неловко чувствовали себя доктор Гааз, Достоевский, милый Чехов в пенсне и даже Горький в широкополой шляпе и какой-то хламиде.